понедельник, 16 февраля 2015 г.

Владимир Набоков. Приглашение на казнь (текст романа)

Владимир Набоков. Приглашение на казнь  

 Comme un fou se croit Dieu
nous nous croyons mortels.
/Delalande.
Discours sur les ombres/ [*] (*1)

   [*] Как сумасшедший мнит себя богом,
так мы считаем себя смертными.
 /Делаланд.
"Рассуждения о тенях"/ (франц.).

Как Владимир Набоков детскую книжку читал PDF

 I

       Сообразно  с  законом,  Цинциннату  Ц.  объявили  смертный
приговор  шепотом.  Все  встали,  обмениваясь  улыбками.  Седой
судья,   припав  к   его  уху,   подышав,   сообщив,   медленно
отодвинулся,   как  будто  отлипал.  Засим  Цинцинната  отвезли
обратно в  крепость.  Дорога  обвивалась вокруг  ее  скалистого
подножья и уходила под ворота:  змея в расселину.  Был спокоен;
однако  его  поддерживали  во   время  путешествия  по  длинным
коридорам,  ибо он неверно ставил ноги,  вроде ребенка,  только
что  научившегося ступать,  или  точно куда  проваливался,  как
человек,   во  сне  увидевший,  что  идет  по  воде,  но  вдруг
усомнившийся:  да можно ли? Тюремщик Родион долго отпирал дверь
Цинциннатовой камеры,  --  не  тот ключ,  --  всегдашняя возня.
Дверь наконец уступила.  Там,  на  койке,  уже  ждал адвокат --
сидел,  погруженный по плечи в раздумье, без фрака (забытого на
венском стуле в зале суда, -- был жаркий, насквозь синий день),
-- и  нетерпеливо вскочил,  когда ввели узника.  Но  Цинциннату
было не до разговоров.  Пускай одиночество в  камере с  глазком
подобно ладье,  дающей течь. Все равно, -- он заявил, что хочет
остаться один, и, поклонившись, все вышли.
     Итак --  подбираемся к концу.  Правая, еще непочатая часть
развернутого  романа,  которую  мы,  посреди  лакомого  чтенья,
легонько ощупывали,  машинально проверяя,  много ли  еще (и все
радовала пальцы спокойная, верная толщина), вдруг, ни с того ни
с сего,  оказалась совсем тощей:  несколько минут скорого,  уже
под гору чтенья --  и...  ужасно! Куча черешен, красно и клейко
черневшая перед  нами,  обратилась внезапно в  отдельные ягоды:
вон та,  со шрамом, подгнила, а эта сморщилась, ссохшись вокруг
кости   (самая   же   последняя   непременно  --   тверденькая,
недоспелая).  Ужасно! Цинциннат снял шелковую безрукавку, надел
халат  и,  притоптывая,  чтобы унять дрожь,  пустился ходить по
камере. На столе белел чистый лист бумаги, и, выделяясь на этой
белизне,  лежал  изумительно очиненный  карандаш,  длинный  как
жизнь любого человека,  кроме Цинцинната,  и с эбеновым блеском
на  каждой из шести граней.  Просвещенный потомок указательного
перста.  Цинциннат написал:  "и все-таки я  сравнительно.  Ведь
этот  финал  я  предчувствовал этот  финал".  Родион,  стоя  за
дверью,   с  суровым  шкиперским  вниманием  глядел  в  глазок.
Цинциннат  ощущал  холодок  у  себя  в  затылке.  Он  вычеркнул
написанное и  начал тихо тушевать,  причем получился загадочный
орнамент,  который  постепенно разросся и  свернулся в  бараний
рог. Ужасно! Родион смотрел в голубой глазок на поднимавшийся и
падавший горизонт.  Кому становилось тошно? Цинциннату. Вышибло
пот,  все  потемнело,  он  чувствовал коренек  каждого волоска.
Пробили часы --  четыре или  пять раз,  и  казематный отгул их,
перегул и загулок вели себя подобающим образом. Работая лапами,
спустился на  нитке паук с  потолка (*2),  --  официальный друг
заключенных.  Но никто в стену не стучал, так как Цинциннат был
пока   что   единственным  арестантом   (на   такую   громадную
крепость!).
     Спустя  некоторое  время  тюремщик  Родион  вошел  и   ему
предложил тур  вальса.  Цинциннат согласился.  Они закружились.
Бренчали у  Родиона  ключи  на  кожаном поясе,  от  него  пахло
мужиком, табаком, чесноком, и он напевал, пыхтя в рыжую бороду,
и скрипели ржавые суставы (не те годы,  увы,  опух, одышка). Их
вынесло  в   коридор.   Цинциннат  был  гораздо  меньше  своего
кавалера.  Цинциннат был  легок  как  лист.  Ветер вальса пушил
светлые  концы  его  длинных,   но  жидких  усов,   а  большие,
прозрачные глаза косили,  как у всех пугливых танцоров.  Да, он
был очень мал для взрослого мужчины.  Марфинька говаривала, что
его башмаки ей  жмут.  У  сгиба коридора стоял другой стражник,
без имени,  под ружьем,  в песьей маске (*3) с марлевой пастью.
Описав около него круг,  они плавно вернулись в  камеру,  и тут
Цинциннат  пожалел,  что  так  кратко  было  дружеское  пожатие
обморока.
     Опять  с  банальной унылостью пробили часы.  Время  шло  в
арифметической прогрессии:  восемь.  Уродливое окошко оказалось
доступным   закату:   сбоку   по   стене   пролег   пламенистый
параллелограмм.  Камера  наполнилась  доверху  маслом  сумерек,
содержавших необыкновенные пигменты. Так, спрашивается: что это
справа  от  двери  --  картина ли  кисти  крутого колориста или
другое окно, расписное, каких уже не бывает? (На самом деле это
висел пергаментный лист с подробными, в две колонны, "правилами
для  заключенных";  загнувшийся угол,  красные заглавные буквы,
заставки,  древний герб города,  --  а именно:  доменная печь с
крыльями,  --  и  давали  нужный  материал вечернему отблеску.)
Мебель в камере была представлена столом,  стулом,  койкой. Уже
давно    принесенный   обед    (харчи   смертникам   полагались
директорские) стыл на цинковом подносе.  Стемнело совсем. Вдруг
разлился золотой, крепко настоянный электрический свет.
     Цинциннат спустил ноги с  койки.  В  голове,  от затылка к
виску,  по диагонали,  покатился кегельный шар,  замер и поехал
обратно. Между тем дверь отворилась, и вошел директор тюрьмы.
     Он  был  как  всегда  в  сюртуке,  держался отменно прямо,
выпятив грудь,  одну руку засунув за борт,  а другую заложив за
спину.  Идеальный парик, черный как смоль, с восковым пробором,
гладко облегал череп.  Его без любви выбранное лицо,  с жирными
желтыми  щеками  и  несколько устарелой системой  морщин,  было
условно оживлено двумя,  и  только двумя,  выкаченными глазами.
Ровно  передвигая ноги  в  столбчатых панталонах,  он  прошагал
между стеной и столом, почти дошел до койки, -- но, несмотря на
свою  сановитую плотность,  преспокойно исчез,  растворившись в
воздухе.  Через  минуту,  однако,  дверь  отворилась снова,  со
знакомым на это раз скрежетанием,  --  и, как всегда в сюртуке,
выпятив грудь, вошел он же.
     -- Узнав  из  достоверного источника,  что  нонче решилась
ваша  судьба,  --  начал он  сдобным басом,  --  я  почел своим
долгом, сударь мой --
     Цинциннат сказал:
     -- Любезность. Вы. Очень. (Это еще нужно расставить.)
     -- Вы очень любезны,  -- сказал, прочистив горло, какой-то
добавочный Цинциннат.
     -- Помилуйте,   --   воскликнул   директор,   не   замечая
бестактности слова. -- Помилуйте! Долг. Я всегда. А вот почему,
смею спросить, вы не притронулись к пище?
     Директор снял крышку и  поднес к своему чуткому носу миску
с застывшим рагу.  Двумя пальцами взял картофелину и стал мощно
жевать, уже выбирая бровью что-то на другом блюде.
     -- Не знаю,  какие еще вам нужны кушанья, -- проговорил он
недовольно и,  треща манжетами, сел за стол, чтобы удобнее было
есть пудинг-кабинет.
     Цинциннат сказал:
     -- Я хотел бы все-таки знать, долго ли теперь.
     -- Превосходный сабайон!  Вы  хотели  бы  все-таки  знать,
долго ли теперь.  К  сожалению,  я  сам не знаю.  Меня извещают
всегда в  последний момент,  я  много раз  жаловался,  могу вам
показать всю эту переписку, если вас интересует.
     -- Так  что  может  быть  в  ближайшее  утро?  --  спросил
Цинциннат.
     -- Если вас интересует,  -- сказал директор. -- Да, просто
очень вкусно и сытно,  вот что я вам доложу.  А теперь, pour la
digestion [*],  позвольте предложить вам папиросу.  Не бойтесь,
это  в  крайнем  случае  только  предпоследняя,  --  добавил он
находчиво.
 
     ----------------------------------------------------------
     [*] для лучшего пищеварения (франц.).
     ----------------------------------------------------------
 
     -- Я спрашиваю,  -- сказал Цинциннат, -- я спрашиваю не из
любопытства.  Правда,  трусы всегда любопытны. Но уверяю вас...
Пускай не  справляюсь с  ознобом и  так далее,  --  это ничего.
Всадник не отвечает за дрожь коня.  Я  хочу знать когда --  вот
почему:  смертный приговор возмещается точным знанием смертного
часа.  Роскошь большая, но заслуженная. Меня же оставляют в том
неведении,  которое могут  выносить только живущие на  воле.  И
еще:  в  голове  у  меня  множество начатых и  в  разное  время
прерванных работ... Заниматься ими я просто не стану, если срок
до  казни все  равно недостаточен для их  стройного завершения.
Вот почему.
     -- Ах,  пожалуйста,  не надо бормотать,  --  нервно сказал
директор.  --  Это,  во-первых,  против правил, а, во-вторых --
говорю вам русским языком и повторяю:  не знаю.  Все,  что могу
вам сообщить,  это,  что со дня на день ожидается приезд вашего
суженого,  --  а он, когда приедет, да отдохнет, да свыкнется с
обстановкой,   еще  должен  будет  испытать  инструмент,  если,
однако,  не  привезет своего,  что  весьма  и  весьма вероятно.
Табачок-то не крепковат?
     -- Нет,  --  ответил Цинциннат,  -- рассеянно посмотрев на
свою папиросу. -- Но только мне кажется, что по закону -- ну не
вы, так управляющий городом обязан --
     -- Потолковали,   и  будет,  --  сказал  директор,  --  я,
собственно,  здесь не для выслушивания жалоб,  а для того... --
Он,  мигая, полез в один карман, в другой; наконец из-за пазухи
вытащил линованный листок, явно вырванный из школьной тетради.
     -- Пепельницы тут нет, -- заметил он, поводя папиросой, --
что ж,  давайте утопим в  остатке этого соуса...  Так-с.  Свет,
пожалуй,  чуточку режет... Может быть, если... Ну да уж ничего,
сойдет.
     Он развернул листок и,  не надевая роговых очков, а только
держа их перед глазами, отчетливо стал читать:
     -- "Узник!  В этот торжественный час,  когда все взоры..."
-- Я думаю,  нам лучше встать,  -- озабоченно прервал он самого
себя и поднялся со стула.
     Цинциннат встал тоже.
     -- "Узник!  В  этот  торжественный час,  когда  все  взоры
направлены на тебя,  и судьи твои ликуют, и ты готовишься к тем
непроизвольным телодвижениям,  которые  непосредственно следуют
за  отсечением головы,  я  обращаюсь  к  тебе  с  напутственным
словом.  Мне выпало на долю, -- и этого я не забуду никогда, --
обставить твое  житье  в  темнице  всеми  теми  многочисленными
удобствами,  которые дозволяет закон.  Посему  я  счастлив буду
уделить   всевозможное  внимание   всякому   изъявлению   твоей
благодарности,  но  желательно в  письменной форме и  на  одной
стороне листа".
     -- Вот,  -- сказал директор, складывая очки. -- Это все. Я
вас больше не удерживаю. Известите, если что понадобится.
     Он сел к столу и начал быстро писать,  тем показывая,  что
аудиенция кончена. Цинциннат вышел.
     В  коридоре на стене дремала тень Родиона,  сгорбившись на
теневом  табурете,   --  и  лишь  мельком,  с  краю,  вспыхнуло
несколько  рыжих  волосков.   Далее,  у  загиба  стены,  другой
стражник,  сняв  свою  форменную маску,  утирал  рукавом  лицо.
Цинциннат начал  спускаться по  лестнице.  Каменные ступени был
склизки и узки,  с неосязаемой спиралью призрачных перил. Дойдя
до  низу,  он  пошел  опять  коридорами.  Дверь  с  надписью на
зеркальный  выворот:   "канцелярия"  --  была  отпахнута;  луна
сверкала  на  чернильнице,   а  какая-то  под  столом  мусорная
корзинка неистово шеберстила и  клокотала:  должно быть,  в нее
свалилась мышь. Миновав еще много дверей, Цинциннат споткнулся,
подпрыгнул и  очутился в небольшом дворе,  полном разных частей
разобранной луны.  Пароль в эту ночь был: молчание, -- и солдат
у  ворот отозвался молчанием на молчание Цинцинната,  пропуская
его,  и  у  всех  прочих ворот было  то  же.  Оставив за  собой
гуманную  громаду  крепости,  он  заскользил вниз  по  крутому,
росистому дерну,  попал на пепельную тропу между скал,  пересек
дважды, трижды извивы главной дороги, которая, наконец стряхнув
последнюю тень крепости,  полилась прямее,  вольнее,  --  и  по
узорному мосту  через  высохшую речку Цинциннат вошел в  город.
Поднявшись на изволок и повернув налево по Садовой, он пронесся
вдоль седых цветущих кустов.  Где-то мелькнуло освещенное окно;
за  какой-то  оградой собака громыхнула цепью,  но  не залаяла.
Ветерок делал все,  что мог,  чтобы освежить беглецу голую шею.
Изредка наплыв благоухания говорил о  близости Тамариных Садов.
Как  он  знал эти  сады!  Там,  когда Марфинька была невестой и
боялась лягушек,  майских жуков...  Там,  где бывало, когда все
становилось невтерпеж и  можно было одному,  с  кашей во рту из
разжеванной сирени,  со слезами...  Зеленое,  муравчатое.  Там,
тамошние холмы,  томление прудов, тамтатам далекого оркестра...
Он  повернул  по  Матюхинской мимо  развалин  древней  фабрики,
гордости города, мимо шепчущих лип, мимо празднично настроенных
белых  дач  телеграфных служащих,  вечно справляющих чьи-нибудь
именины,  и  вышел на  Телеграфную.  Оттуда шла  в  гору  узкая
улочка,  и  опять  сдержанно зашумели липы.  Двое  мужчин  тихо
беседовали во мраке сквера на подразумеваемой скамейке. "А ведь
он ошибается",  --  сказал один. Другой отвечал неразборчиво, и
оба вроде как бы вздохнули,  естественно смешиваясь с  шелестом
листвы.   Цинциннат  выбежал  на  круглую  площадку,  где  луна
сторожила знакомую статую поэта,  похожую на снеговую бабу,  --
голова кубом,  слепившиеся ноги,  --  и, пробежав еще несколько
шагов,  оказался на своей улице.  Справа,  на стенах одинаковых
домов,  неодинаково играл лунный рисунок веток,  так что только
по  выражению  теней,  по  складке  на  переносице между  окон,
Цинциннат и  узнал свой  дом.  В  верхнем этаже около Марфиньки
было темно,  но открыто. Дети, должно быть, спали на горбоносом
балконе:  там  белелось что-то.  Цинциннат вбежал  на  крыльцо,
толкнул дверь и вошел в свою освещенную камеру.  Обернулся,  но
был уже заперт.  Ужасно!  На столе блестел карандаш. Паук сидел
на желтой стене.
     -- Потушите! -- крикнул Цинциннат.
     Наблюдавший за ним глазок выключил свет.  Темнота и тишина
начали  соединяться;  но  вмешались часы,  пробили одиннадцать,
подумали и  пробили еще один раз,  а Цинциннат лежал навзничь и
смотрел  в   темноту,   где  тихо  рассыпались  светлые  точки,
постепенно  исчезая.   Совершилось  полное  слияние  темноты  и
тишины.  Вот  тогда,  только тогда (то  есть  лежа  навзничь на
тюремной койке,  за полночь, после ужасного, ужасного, я просто
не  могу тебе объяснить какого ужасного дня) Цинциннат Ц.  ясно
оценил свое положение.
     Сначала на  черном  бархате,  каким  по  ночам  обложены с
исподу веки, появилось, как медальон, лицо Марфиньки: кукольный
румянец,  блестящий лоб  с  детской выпуклостью,  редкие  брови
вверх,  высоко над  круглыми,  карими глазами.  Она  заморгала,
поворачивая голову,  и на мягкой,  сливочной белизны,  шее была
черная бархатка,  а бархатная тишина платья,  расширяясь книзу,
сливалась с  темнотой.  Такой он увидел ее нынче среди публики,
когда  его  подвели к  свежепокрашенной скамье  подсудимых,  на
которую он сесть не решился, а стоял рядом и все-таки измарал в
изумруде руки, и журналисты жадно фотографировали отпечатки его
пальцев,  оставшиеся на спинке скамьи.  Он видел их напряженные
лбы,  он видел ярко-цветные панталоны щеголей, ручные зеркала и
переливчатые шали щеголих,  --  но  лица были неясны,  --  одна
только круглоглазая Марфинька из  всех  зрителей и  запомнилась
емуАдвокат и прокурор, оба крашенные и очень похожие друг на
друга (закон требовал,  чтобы они были единоутробными братьями,
но  не  всегда можно было  подобрать,  и  тогда гримировались),
проговорили с виртуозной скоростью те пять тысяч слов,  которые
полагались каждому.  Они говорили вперемежку, и судья, следя за
мгновенными  репликами,   вправо,   влево   мотал  головой,   и
равномерно мотались все  головы,  --  и  только одна Марфинька,
слегка   повернувшись,   неподвижно,   как   удивленное   дитя,
уставилась  на  Цинцинната,   стоявшего  рядом  с  ярко-зеленой
садовой скамьей.  Адвокат,  сторонник классической декапитации,
выиграл  без   труда  против  затейника  прокурора,   и   судья
синтезировал дело.
     Обрывки этих речей, в которых, как пузыри воды, стремились
и  лопались слова  "прозрачность" и  "непроницаемость",  теперь
звучали  у  Цинцинната  в  ушах,  и  шум  крови  превращался  в
рукоплескания,  а  медальонное лицо Марфиньки все  оставалось в
поле  его  зрения  и  потухло только  тогда,  когда  судья,  --
приблизившись вплотную,  так  что  можно было различить на  его
круглом смуглом носу  расширенные поры,  одна  из  которых,  на
самой дуле,  выпустила одинокий,  но длинный волос, -- произнес
сырым шепотом:  "с  любезного разрешения публики,  вам  наденут
красный  цилиндр",  --  выработанная законом  подставная фраза,
истинное значение коей знал всякий школьник.
     "А я  ведь сработан так тщательно,  --  подумал Цинциннат,
плача  во  мраке.  --  Изгиб  моего  позвоночника высчитан  так
хорошо,  так  таинственно.  Я  чувствую в  икрах так много туго
накрученных верст,  которые мог бы в  жизни еще пробежать.  Моя
голова так удобна"...
     Часы пробили неизвестно к чему относившуюся половину.

 II

      Утренние газеты,  которые  с  чашкой  тепловатого шоколада
принес ему Родион,  --  местный листок "Доброе Утречко" и более
серьезный орган "Голос Публики",  -- как всегда кишели цветными
снимками.  В  первой он нашел фасад своего дома:  дети глядят с
балкона,  тесть  глядит из  кухонного окна,  фотограф глядит из
окна Марфиньки;  во  второй --  знакомый вид  из  этого окна на
палисадник с яблоней,  отворенной калиткой и фигурой фотографа,
снимающего фасад.  Он  нашел,  кроме того,  самого себя на двух
снимках, изображающих его в кроткой юности.
     Цинциннат  родился  от  безвестного  прохожего  и  детство
провел в  большом общежитии за  Стропью (только уже на  третьем
десятке он познакомился мимоходом со щебечущей, щупленькой, еще
такой молодой на вид Цецилией Ц., зачавшей его ночью на Прудах,
когда  была  совсем  девочкой).  С  ранних лет,  чудом  смекнув
опасность,  Цинциннат бдительно изощрялся в  том,  чтобы скрыть
некоторую свою особость.  Чужих лучей не пропуская, а потому, в
состоянии  покоя,  производя  диковинное  впечатление одинокого
темного препятствия в этом мире прозрачных друг для дружки душ,
он научился все-таки притворяться сквозистым, для чего прибегал
к  сложной системе как  бы  оптических обманов,  но  стоило  на
мгновение забыться, не совсем так внимательно следить за собой,
за  поворотами  хитро  освещенных  плоскостей души,  как  сразу
поднималась тревога.  В  разгаре общих игр  сверстники вдруг от
него  отпадали,  словно  почуя,  что  ясность  его  взгляда  да
голубизна висков --  лукавый отвод  и  что  в  действительности
Цинциннат непроницаем.  Случалось,  учитель среди  наступившего
молчания, в досадливом недоумении, собрав и наморщив все запасы
кожи около глаз, долго глядел на него и наконец спрашивал:
     -- Да что с тобой, Цинциннат?
     Тогда  Цинциннат брал  себя  в  руки  и,  прижав к  груди,
относил в безопасное место.
     С течением времени безопасных мест становилось все меньше,
всюду  проникало ласковое солнце публичных забот,  и  было  так
устроено окошечко в  двери,  что не существовало во всей камере
ни  одной  точки,  которую  наблюдатель за  дверью  не  мог  бы
взглядом проткнуть.  Поэтому Цинциннат не сгреб пестрых газет в
ком,   не  швырнул,   --   как  сделал  его  призрак  (призрак,
сопровождающий каждого из нас --  и тебя, и меня, и вот его, --
делающий то,  чего в  данное мгновение хотелось бы  сделать,  а
нельзя...).  Цинциннат  спокойненько  отложил  газеты  и  допил
шоколад.   Коричневая  пленка,  покрывавшая  шоколадную  гладь,
превратилась на губе в сморщенную дрянь.  Затем Цинциннат надел
черный  халат,   слишком  для  него  длинный,  черные  туфли  с
помпонами,  черную ермолку,  --  и заходил по камере, как ходил
каждое утро, с первого дня заключения.
     Детство на загородных газонах.  Играли в мяч,  в свинью, в
карамору,  в чехарду, в малину, в тычь... Он был легок и ловок,
но  с  ним  не  любили  играть.  Зимою  городские скаты  гладко
затягивались снегом,  и  как  же  славно было  мчаться вниз  на
"стеклянных" сабуровских санках...  Как  быстро наступала ночь,
когда с катанья возвращались домой...  Какие звезды,  --  какая
мысль и грусть наверху,  -- а внизу ничего не знают. В морозном
металлическом мраке  желтым  и  красным светом горели съедобные
окна;   женщины  в   лисьих   шубках  поверх  шелковых  платьев
перебегали через улицу из дома в дом;  электрические вагонетки,
возбуждая на  миг  сияющую вьюгу,  проносились по  запорошенным
рельсам.
     Голосок: "Аркадий Ильич, посмотрите на Цинцинната..."
     Он не сердился на доносчиков,  но те умножались и,  мужая,
становились страшны.  В сущности, темный для них, как будто был
вырезан  из  кубической  сажени  ночи,  непроницаемый Цинциннат
поворачивался туда-сюда,  ловя лучи,  с панической поспешностью
стараясь так стать,  чтобы казаться светопроводным.  Окружающие
понимали друг друга с  полуслова,  --  ибо не было у  них таких
слов, которые бы кончались как-нибудь неожиданно, на ижицу, что
ли, обращаясь в пращу или птицу, с удивительными последствиями.
В пыльном маленьком музее,  на Втором Бульваре, куда его водили
в  детстве и  куда он  сам  потом водил питомцев,  были собраны
редкие,  прекрасные вещи,  --  но каждая была для всех горожан,
кроме него,  так же ограничена и прозрачна, как и они сами друг
для друга.  То,  что не названо, -- не существует. К сожалению,
все было названо.
     "Бытие  безымянное,  существенность  беспредметная..."  --
прочел  Цинциннат  на  стене  там,   где  дверь,   отпахиваясь,
прикрывала стену.
     "Вечные именинники,  мне вас --" -- написано было в другом
месте.
     Левее,  почерком стремительным и чистым, без единой лишней
линии:  "Обратите внимание, что когда они с вами говорят --" --
дальше, увы, было стерто.
     Рядом  --   корявыми  детскими  буквами:  "Писателей  буду
штрафовать" -- и подпись: директор тюрьмы.
     Еще можно было разобрать одну ветхую и  загадочную строку:
"Смерьте до смерти, -- потом будет поздно".
     -- Меня  во  всяком случае смерили,  --  сказал Цинциннат,
тронувшись  опять  в   путь  и   на  ходу  легонько  постукивая
костяшками руки по  стенам.  --  Как мне,  однако,  не  хочется
умирать! Душа зарылась в подушку. Ох, не хочется! Холодно будет
вылезать из  теплого тела.  Не  хочется,  погодите,  дайте  еще
подремать.
     Двенадцать,  тринадцать, четырнадцать. Пятнадцать лет было
Цинциннату,  когда он начал работать в мастерской игрушек, куда
был определен по  причине малого роста.  По вечерам же упивался
старинными  книгами  под  ленивый,  пленительный  плеск  мелкой
волны,  в плавучей библиотеке имени д-ра Синеокова,  утонувшего
как раз в том месте городской речки.  Бормотание цепей,  плеск,
оранжевые  абажурчики  на  галерейке,  плеск,  липкая  от  луны
водяная гладь,  --  и  вдали,  в черной паутине высокого моста,
пробегающие огоньки. Но потом ценные волюмы начали портиться от
сырости,  так что в конце концов пришлось реку осушить,  отведя
воду в Стропь посредством специально прорытого канала.
     Работая в  мастерской,  он  долго  бился  над  затейливыми
пустяками,  занимался изготовлением мягких кукол для  школьниц,
-- тут был и маленький волосатый Пушкин в бекеше,  и похожий на
крысу   Гоголь  в   цветистом  жилете,   и   старичок  Толстой,
толстоносенький,   в  зипуне,  и  множество  других,  например:
застегнутый на  все  пуговки  Добролюбов в  очках  без  стекол.
Искусственно пристрастясь к  этому  мифическому  девятнадцатому
веку,  Цинциннат  уже  готов  был  совсем  углубиться в  туманы
древности и в них найти подложный приют, но другое отвлекло его
внимание.
     Там-то,  на той маленькой фабрике,  работала Марфинька, --
полуоткрыв влажные  губы,  целилась  ниткой  в  игольное  ушко:
"Здравствуй,  Цинциннатик!"  --  и  вот начались те упоительные
блуждания в очень,  очень просторных (так что даже случалось --
холмы в  отдалении были дымчаты от блаженства своего отдаления)
Тамариных Садах,  где  в  три  ручья плачут без причины ивы,  и
тремя  каскадами,   с  небольшой  радугой  над  каждым,   ручьи
свергаются в  озеро,  по которому плывет лебедь рука об руку со
своим  отражением.  Ровные поляны,  рододендрон,  дубовые рощи,
веселые садовники в  зеленых сапогах,  день-деньской играющие в
прятки;  какой-нибудь грот, какая-нибудь идиллическая скамейка,
на которой три шутника оставили три аккуратных кучки (уловка --
подделка  из  коричневой  крашеной  жести),   --   какой-нибудь
олененок,  выскочивший в  аллею  и  тут  же  у  вас  на  глазах
превратившийся в дрожащие пятна солнца, -- вот они были каковы,
эти сады! Там, там -- лепет Марфиньки, ее ноги в белых чулках и
бархатных туфельках, холодная грудь и розовые поцелуи со вкусом
лесной земляники.  Вот бы  увидеть отсюда --  хотя бы древесные
макушки, хотя бы гряду отдаленных холмов...
     Цинциннат  подвязал  потуже  халат.  Цинциннат  сдвинул  и
потянул,  пятясь,  кричащий от  злости стол:  как  неохотно,  с
какими содроганиями он  ехал по каменному полу,  его содрогания
передавались пальцам Цинцинната,  небу Цинцинната, отступавшего
к  окну  (то  есть к  той  стене,  где  высоко,  высоко была за
решеткой  пологая   впадина  окна).   Упала   громкая  ложечка,
затанцевала чашка,  покатился  карандаш,  заскользила книга  по
книге.  Цинциннат поднял брыкающийся стул на стол.  Сам наконец
влез.  Но, конечно, ничего не было видно, -- только жаркое небо
в тонко зачесанных сединах,  оставшихся от облаков, не вынесших
синевы.  Цинциннат едва мог дотянуться до  решетки,  за которой
покато поднимался туннель окошка с  другой решеткой в  конце  и
световым повторением ее  на  облупившейся стенке каменной пади.
Там,  сбоку,  тем же чистым презрительным почерком, как одна из
полустертых фраз,  читанных давеча,  было написано:  "Ничего не
видать, я пробовал тоже".
     Цинциннат стоял на  цыпочках,  держась маленькими,  совсем
белыми  от  напряжения руками  за  черные  железные  прутья,  и
половина  его  лица  была  в  солнечную  решетку,  и  левый  ус
золотился,  и  в  зеркальных зрачках было по  крохотной золотой
клетке,   а   внизу,   сзади,   из   слишком   больших   туфель
приподнимались пятки.
     -- Того и гляди свалитесь, -- сказал Родион, который уже с
полминуты стоял  подле и  теперь крепко сжал  ножку дрогнувшего
стула. -- Ничего, ничего, держу. Можете слезать.
     У  Родиона были васильковые глаза и,  как  всегда,  чудная
рыжая бородища. Это красивое русское лицо было обращено вверх к
Цинциннату,  который босой подошвой на  него наступил,  то есть
призрак его наступил,  сам же  Цинциннат уже сошел со  стула на
стол.  Родион,  обняв его как младенца,  бережно снял, -- после
чего  со  скрипичным звуком отодвинул стол  на  прежнее место и
присел на него с  краю,  болтая той ногой,  что была повыше,  а
другой  упираясь  в  пол,  --  приняв  фальшиво-развязную  позу
оперных гуляк в сцене погребка (*4), а Цинциннат ковырял шнурок
халата, потупясь, стараясь не плакать.
     Родион баритонным басом  пел,  играя глазами и  размахивая
пустой кружкой.  Эту же удалую песню певала прежде и Марфинька.
Слезы брызнули из глаз Цинцинната.  На какой-то предельной ноте
Родион грохнул кружкой об стол и  соскочил со стола.  Дальше он
уже  пел  хором,  хотя был один.  Вдруг поднял вверх обе руки и
вышел.
     Цинциннат, сидя на полу, сквозь слезы посмотрел ввысь, где
отражение решетки  уже  переменило место.  Он  попробовал --  в
сотый раз  --  подвинуть стол,  но,  увы,  ножки были  от  века
привинчены. Он съел винную ягоду и опять зашагал по камере.
     Девятнадцать, двадцать, двадцать один. В двадцать два года
был переведен в  детский сад учителем разряда Ф,  и тогда же на
Марфиньке женился.  Едва ли не в самый день, когда он вступил в
исполнение новых  своих обязанностей (состоявших в  том,  чтобы
занимать хроменьких, горбатеньких, косеньких), был важным лицом
сделан  на  него  донос  второй  степени.   Осторожно,  в  виде
предположения  высказывалась мысль  об  основной  нелегальности
Цинцинната.  Заодно  с  этим  меморандумом были  отцами  города
рассмотрены и  старые жалобы,  поступавшие время от  времени со
стороны  его   наиболее  прозорливых  товарищей  по   работе  в
мастерской.  Председатель  воспитательного совета  и  некоторые
другие  должностные  лица   поочередно  запирались  с   ним   и
производили  над  ним  законом  предписанные опыты.  В  течение
нескольких суток  ему  не  давали спать,  принуждали к  быстрой
бессмысленной болтовне,  доводимой до опушки бреда,  заставляли
писать  письма  к   различным  предметам  и  явлениям  природы,
разыгрывать  житейские  сценки,   а   также   подражать  разным
животным,  ремеслам и недугам.  Все это он проделал, все это он
выдержал --  оттого что  был молод,  изворотлив,  свеж,  жаждал
жить,  --  пожить немного с  Марфинькой.  Его нехотя отпустили,
разрешив ему продолжать заниматься с детьми последнего разбора,
которых было не жаль,  -- дабы посмотреть, что из этого выйдет.
Он  водил  их  гулять парами,  играя  на  маленьком портативном
музыкальном ящичке, вроде кофейной мельницы, -- а по праздникам
качался с  ними  на  качелях:  вся  гроздь  замирала,  взлетая;
пищала, ухая вниз. Некоторых он учил читать.
     Между  тем  Марфинька в  первый же  год  брака  стала  ему
изменять;  с  кем  попало  и  где  попало.  Обыкновенно,  когда
Цинциннат приходил  домой,  она,  с  какой-то  сытой  улыбочкой
прижимая к  шее  пухлый подбородок,  как  бы  журя себя,  глядя
исподлобья честными карими  глазами,  говорила низким голубиным
голоском:  "А  Марфинька нынче опять это делала".  Он несколько
секунд смотрел на нее,  приложив, как женщина, ладонь к щеке, и
потом,  беззвучно воя,  уходил  через  все  комнаты,  полные ее
родственников,  и запирался в уборной,  где топал, шумел водой,
кашлял,   маскируя  рыдания.   Иногда,  оправдываясь,  она  ему
объясняла:  "Я же,  ты знаешь,  добренькая: это такая маленькая
вещь, а мужчине такое облегчение".
     Скоро  она  забеременела --  и  не  от  него.  Разрешилась
мальчиком,  немедленно забеременела снова -- и снова не от него
-- и  родила девочку.  Мальчик был хром и  зол;  тупая,  тучная
девочка --  почти слепа.  Вследствие своих дефектов оба ребенка
попали к  нему в сад,  и странно бывало видеть ловкую,  ладную,
румяную Марфиньку,  ведущую домой этого калеку,  эту  тумбочку.
Цинциннат понемножку перестал следить  за  собой  вовсе,  --  и
однажды, на каком-то открытом собрании в городском парке, вдруг
пробежала тревога,  и один произнес громким голосом: "Горожане,
между нами находится --"  --  тут  последовало страшное,  почти
забытое слово,  -- и налетел ветер на акации, -- и Цинциннат не
нашел ничего лучше,  как встать и  удалиться,  рассеянно срывая
листики с придорожных кустов. А спустя десять дней он был взят.
     "Вероятно, завтра", -- сказал Цинциннат, медленно шагая по
камере. "Вероятно, завтра", -- сказал Цинциннат и сел на койку,
уминая ладонью лоб. Закатный луч повторял уже знакомые эффекты.
"Вероятно,  завтра,  -- сказал со вздохом Цинциннат. -- Слишком
тихо было сегодня, а уже завтра, спозаранку --".
     Некоторое время все  молчали:  глиняный кувшин с  водой на
дне,  поивший всех  узников мира;  стены,  друг другу на  плечи
положившие руки,  как  четверо  неслышным  шепотом  обсуждающих
квадратную тайну;  бархатный паук, похожий чем-то на Марфиньку;
большие черные книги на столе...
     "Какое  недоразумение!"   --   сказал  Цинциннат  и  вдруг
рассмеялся.   Он  встал,   снял  халат,  ермолку,  туфли.  Снял
полотняные штаны и  рубашку.  Снял,  как  парик,  голову,  снял
ключицы,  как ремни,  снял грудную клетку,  как кольчугу.  Снял
бедра, снял ноги, снял и бросил руки, как рукавицы, в угол. То,
что  оставалось от  него,  постепенно рассеялось,  едва окрасив
воздух.  Цинциннат сперва просто наслаждался прохладой;  затем,
окунувшись совсем в свою тайную среду, он в ней вольно и весело
--
     Грянул железный гром засова,  и  Цинциннат мгновенно оброс
всем  тем,  что  сбросил,  вплоть до  ермолки.  Тюремщик Родион
принес в круглой корзиночке,  выложенной виноградными листьями,
дюжину палевых слив -- подарок супруги директора.
     Цинциннат, тебя освежило преступное твое упражнение. 

III 

     Цинциннат   проснулся   от    рокового   рокота   голосов,
нараставшего в коридоре.
     Хотя накануне он и готовился к такому пробуждению,  -- все
равно,  --  с сердцем,  с дыханием не было сладу.  Полою сердце
прикрыв,  чтобы оно не видело, -- тише, это ничего (как говорят
ребенку в  минуту невероятного бедствия),  --  прикрыв сердце и
слегка привстав,  Цинциннат слушал. Было шарканье многих шагов,
в  различных слоях слышимости;  были голоса --  тоже во  многих
разрезах;   один   набегал,   вопрошающий;   другой,   поближе,
ответствовал. Спеша из глубины, кто-то пронесся и заскользил по
камню,  как  по  льду.  Бас  директора  произнес  среди  гомона
несколько  слов  --  невнятных,  но  бессомненно повелительных.
Страшнее всего было то, что сквозь эту возню пробивался детский
голос,   --  у  директора  была  дочка.  Цинциннат  различал  и
жалующийся тенорок своего адвоката, и бормотание Родиона... Вот
опять,  на  бегу,  кто-то задал гулкий вопрос,  и  кто-то гулко
ответил. Кряхтение, треск, стукотня, -- точно шарили палкой под
лавкой. "Не нашли?" -- внятно спросил директор. Пробежали шаги.
Пробежали шаги.  Пробежали,  вернулись.  Цинциннат,  изнемогая,
спустил ноги на  пол:  так и  не дали свидания с  Марфинькой...
Начать  одеваться,  или  придут меня  наряжать?  Ах,  довольно,
войдите...
     Но  его еще промучили минуты две.  Вдруг дверь отворилась,
и, скользя, влетел адвокат.
     Он  был взлохмачен,  потен.  Он  теребил левую манжету,  и
глаза у него кружились.
     -- Запонку потерял (*5),  --  воскликнул он,  быстро,  как
пес,  дыша.  --  Задел обо что..  должно быть...  когда с милой
Эммочкой...  шалунья  всегда...  за  фалды...  всякий  раз  как
зайду...  я,  главное,  слышал,  как кто-то... но не обратил...
смотрите,  цепочка очевидно...  очень дорожил...  ну, ничего не
поделаешь...  может быть  еще...  я  обещал всем сторожам...  а
досадно...
     -- Глупая,  сонная ошибка,  -- тихо сказал Цинциннат. -- Я
превратно истолковал суету. Это вредно для сердца.
     -- Да  нет,  спасибо,  пустяки,  --  рассеянно пробормотал
адвокат.  При  этом он  глазами так и  рыскал по  углам камеры.
Видно было,  что его огорчала потеря дорогой вещицы.  Это видно
было.  Потеря вещицы огорчала его.  Вещица была дорогая. Он был
огорчен потерей вещицы.
     Цинциннат с легким стоном лег обратно в постель. Тот сел у
него в ногах.
     -- Я  к  вам  шел,  --  сказал адвокат,  --  такой бодрый,
веселый... Но теперь меня расстроил этот пустяк, -- ибо в конце
концов это же пустяк,  согласитесь,  -- есть вещи поважнее. Ну,
как вы себя чувствуете?
     -- Склонным  к  откровенной  беседе,   --  прикрыв  глаза,
отвечал Цинциннат.  -- Хочу поделиться с вами некоторыми своими
умозаключениями.  Я окружен какими-то убогими призраками,  а не
людьми.   Меня   они   терзают,   как   могут   терзать  только
бессмысленные  видения,   дурные  сны,   отбросы  бреда,  шваль
кошмаров --  и все то,  что сходит у нас за жизнь.  В теории --
хотелось бы проснуться. Но проснуться я не могу без посторонней
помощи,  а этой помощи безумно боюсь, да и душа моя обленилась,
привыкла к своим тесным пеленам.  Из всех призраков, окружающих
меня,  вы,  Роман Виссарионович,  самый, кажется, убогий, но, с
другой  стороны,  --  по  вашему логическому положению в  нашем
выдуманном быту,  --  вы являетесь в некотором роде советником,
заступником...
     -- К  вашим  услугам,  --  сказал  адвокат,  радуясь,  что
Цинциннат наконец разговорился.
     -- Вот  я  и  хочу  вас  спросить:  на  чем  основан отказ
сообщить мне точный день казни?  Погодите,  -- я еще не кончил.
Так называемый директор отлынивает от прямого ответа, ссылается
на то,  что... -- Погодите же! Я хочу знать, во-первых: от кого
зависит назначение дня.  Я хочу знать,  во-вторых: как добиться
толку от этого учреждения, или лица, или собрания лиц...
     Адвокат,  который только  что  порывался говорить,  теперь
почему-то молчал. Его крашенное лицо с синими бровями и длинной
заячьей губой не выражало особого движения мысли.
     -- Оставьте манжету,  -- сказал Цинциннат, -- и попробуйте
сосредоточиться.
     Роман  Виссарионович порывисто переменил положение тела  и
сцепил беспокойные пальцы. Он проговорил жалобным голосом:
     -- Вот за этот тон...
     -- Меня и казнят, -- сказал Цинциннат, -- знаю. Дальше!
     -- Давайте переменим разговор,  умоляю вас,  -- воскликнул
Роман  Виссарионович.  --  Почему  вы  не  можете остаться хоть
теперь в рамках дозволенного?  Право же,  это ужасно, это свыше
моих сил.  Я к вам зашел,  просто чтобы спросить вас,  нет ли у
вас  каких-либо законных желаний...  например (тут у  него лицо
оживилось),  вы,  может,  желали бы иметь в печатном виде речи,
произнесенные на суде?  В случае такового желания, вы обязаны в
кратчайший срок подать соответствующее прошение, которое мы оба
с   вами  сейчас  вместе  и   составили  бы,   --   с  подробно
мотивированным  указанием,  сколько  именно  экземпляров  речей
требуется вам,  и для какой цели. У меня есть как раз свободный
часок,  давайте,  ах,  давайте этим займемся, прошу вас! Я даже
специальный конверт заготовил.
     -- Курьеза  ради...   --   проговорил  Цинциннат,   --  но
прежде... Неужто же и вправду нельзя добиться ответа?
     -- Специальный конверт, -- повторил адвокат, соблазняя.
     -- Хорошо,  дайте его сюда, -- сказал Цинциннат и разорвал
толстый, с начинкой, конверт на завивающиеся клочки.
     -- Это вы напрасно, -- едва не плача, вскричал адвокат. --
Это  очень напрасно.  Вы  даже не  понимаете,  что вы  сделали.
Может, там находился приказ о помиловании. Второго не достать!
     Цинциннат поднял горсть клочков, попробовал составить хотя
бы  одно связное предложение,  но  все было спутано,  искажено,
разъято.
     -- Вот вы всегда так,  --  подвывал адвокат, держа себя за
виски и шагая по камере.  --  Может, спасение ваше было в ваших
же руках, а вы его... Ужасно! Ну, что мне с вами делать? Теперь
пиши пропало...  А я-то --  такой довольный...  Так подготовлял
вас...
     -- Можно? -- растянутым в ширину голосом спросил директор,
приоткрыв дверь. -- Я вам не помешаю?
     -- Просим,  Родриг Иванович, просим, -- сказал адвокат, --
просим,  Родриг Иванович,  дорогой.  Только не  очень-то у  нас
весело...
     -- Ну,  а нонче как наш симпатичный смертник,  --  пошутил
элегантный, представительный директор, пожимая в своих мясистых
лиловых  лапах  маленькую  холодную  руку  Цинцинната.  --  Все
хорошо?  Ничего  не  болит?  Все  болтаете с  нашим  неутомимым
Романом   Виссарионовичем?    Да,    кстати,   голубчик   Роман
Виссарионович...  могу вас порадовать,  --  озорница моя только
что  нашла на  лестнице вашу запонку.  La  voici [*].  Это ведь
французское золото, не правда ли? Весьма изящно. Комплиментов я
обычно не делаю, но должен сказать...
 
     ----------------------------------------------------------
     [*] Вот она (франц.).
     ----------------------------------------------------------
 
     Оба отошли в угол,  делая вид, что разглядывают прелестную
штучку,  обсуждают ее историю,  ценность, удивляются. Цинциннат
воспользовался  этим,   чтобы  достать  из-под  койки  --  и  с
тоненьким бисерным звуком, под конец с запинками --
     -- Да,  большой вкус,  большой вкус, -- повторял директор,
-- возвращаясь из  угла  под  руку  с  адвокатом.  Вы,  значит,
здоровы,  молодой  человек,  --  бессмысленно  обратился  он  к
Цинциннату,  влезавшему обратно в постель.  --  Но капризничать
все-таки не следует.  Публика --  и  все мы,  как представители
публики, хотим вашего блага, это, кажется, ясно. Мы даже готовы
пойти навстречу вам в смысле облегчения одиночества.  На днях в
одной  из   наших  литерных  камер  поселится  новый  арестант.
Познакомитесь, это вас развлечет.
     -- На днях?  --  переспросил Цинциннат. -- Значит, дней-то
будет еще несколько?
     -- Нет,  каков,  --  засмеялся директор,  -- все ему нужно
знать. А, Роман Виссарионович?
     -- Ох, друг мой, и не говорите, -- вздохнул адвокат.
     -- Да-с,  --  продолжал  тот,  потряхивая ключами,  --  вы
должны быть покладистее,  сударик.  А то все:  гордость,  гнев,
глум.  Я  им  вечор слив этих,  значит,  нес --  так что же  вы
думаете?  --  не изволили кушать,  погнушались. Да-с. Вот я вам
про нового арестантика-то начал.  Ужо накалякаетесь с ним, а то
вишь нос повесили. Что, не так говорю, Роман Виссарионович?
     -- Так,  Родион,  так,  --  подтвердил адвокат с невольной
улыбкой.
     Родион поладил бороду и продолжал:
     -- Оченно жалко стало их  мне,  --  вхожу,  гляжу,  --  на
столе-стуле  стоят,  к  решетке рученьки-ноженьки тянут,  ровно
мартышка кволая.  А небо-то синехонько, касаточки летают, опять
же  облачка --  благодать,  ра-адость!  Сымаю их это,  как дите
малое,  со стола-то,  --  а сам реву,  -- вот истинное слово --
реву... Оченно, значит, меня эта жалость разобрала.
     -- Повести его,  что ли, наверх? -- нерешительно предложил
адвокат.
     -- Это,  что же,  можно,  --  протянут Родион со степенным
добродушием, -- это всегда можно.
     -- Облачитесь в халат, -- произнес Роман Виссарионович.
     Цинциннат сказал:
     -- Я покоряюсь вам,  --  призраки,  оборотни,  пародии.  Я
покоряюсь вам.  Но все-таки я требую,  -- вы слышите, требую (и
другой Цинциннат истерически затопал,  теряя туфли),  --  чтобы
мне  сказали,  сколько мне  осталось жить...  и  дадут  ли  мне
свидание с женой.
     -- Вероятно,   дадут,   --  ответил  Роман  Виссарионович,
переглянувшись с Родионом.  -- Вы только не говорите так много.
Ну-с, пошли.
     -- Пожалуйте,  --  сказал Родион и толкнул плечом отпертую
дверь.
     Все трое вышли:  впереди --  Родион,  колченогий, в старых
выцветших шароварах,  отвисших на заду;  за ним --  адвокат, во
фраке,  с  нечистой тенью на целлулоидовом воротничке и каемкой
розоватой кисеи на затылке,  там, где кончался черный парик; за
ним,  наконец,  Цинциннат,  теряющий  туфли,  запахивающий полы
халата.
     У  загиба коридора другой стражник,  безымянный,  дружески
отдал  им  честь.  Бледный  каменный  свет  сменялся  областями
сумрака.  Шли,  шли,  --  за излукой излука, -- и несколько раз
проходили мимо  одного  и  того  же  узора  сырости  на  стене,
похожего  на  страшную  ребристую  лошадь.  Кое-где  надо  было
включить  электричество;   горьким,   желтым  огнем  загоралась
пыльная лампочка, вверху или сбоку. Случалось, впрочем, что она
была  мертвая,  и  тогда шаркали в  плотных потемках.  В  одном
месте,  где нежданно и  необъяснимо падал сверху небесный луч и
дымился,  сиял,  разбившись на щербатых плитах, дочка директора
Эммочка,  в  сияющем клетчатом платье  и  клетчатых носках,  --
дитя,  но с мраморными икрами маленьких танцовщиц,  -- играла в
мяч,   мяч  равномерно  стукался  об  стену.   Она  обернулась,
четвертым и  пятым  пальцем смазывая прочь  со  щеки  белокурую
прядь,   и  проводила  глазами  коротенькое  шествие.   Родион,
проходя, ласково позвенел ключами; адвокат вскользь погладил ее
по  светящимся волосам;  но она глядела на Цинцинната,  который
испуганно улыбнулся ей.  Дойдя  до  следующего колена коридора,
все  трое  оглянулись.   Эммочка  смотрела  им  вслед,   слегка
всплескивая блестящим красно-синим мячом.
     Опять долго шли в темноте,  покуда не попали в тупик, где,
над  свернутой кишкой брандспойта,  светилась красная лампочка.
Родион отпер низкую, кованую дверь; за ней круто заворачивались
вверх  ступени  каменной  лестницы.   Тут  несколько  изменился
порядок:  Родион,  потопав в  такт на  месте,  пропустил вперед
сперва адвоката,  затем Цинцинната,  мягко переступил и замкнул
шествие.  По крутой лестнице,  с  постепенным развитием которой
совпадало  медленное светление тумана,  в  котором  она  росла,
подниматься  было  нелегко,   а  поднимались  так  долго,   что
Цинциннат от  нечего делать принялся считать ступени,  досчитал
до  трехзначной  цифры,   но  спутался,   оступившись.   Воздух
исподволь бледнел. Цинциннат, утомясь, лез как ребенок, начиная
все с  той же ноги.  Еще один заворот,  и  вдруг налетел густой
ветер,  ослепительно  распахнулось  летнее  небо,  пронзительно
зазвучали крики ласточек.
     Наши   путешественники  очутились  на   широкой   башенной
террасе,    откуда   открывался   вид   на   расстояние,    дух
захватывающее, ибо не только башня была громадна, но вообще вся
крепость  громадно  высилась  на  громадной  скале,   коей  она
казалась чудовищным порождением.  Далеко внизу  виднелись почти
отвесные виноградники,  и блаженная дорога, виясь, спускалась к
безводному  руслу  реки,  и  через  выгнутый  мост  шел  кто-то
крохотный в красном,  и бегущая точка перед ним была, вероятно,
собака.
     Дальше  большим  полукругом  расположился  на   солнцепеке
город:  разноцветные дома то шли ровными рядами,  сопутствуемые
круглыми деревьями,  то  криво сползали по скатам,  наступая на
собственные тени,  -- и можно было различить движение на Первом
Бульваре и  особенно мерцание в  конце,  где  играл  знаменитый
фонтан.  А  еще  дальше,  по  направлению к  дымчатым  складкам
холмов,  замыкавших горизонт, тянулась темная рябь дубовых рощ,
там и  сям сверкало озерцо,  как ручное зеркало,  --  а  другие
яркие овалы воды собирались,  горя в нежном тумане,  вон там на
западе,  где  начиналась  жизнь  излучистой Стропи.  Цинциннат,
приложив ладонь к  щеке,  в неподвижном,  невыразимо-смутном и,
пожалуй,  даже  блаженном отчаянии,  глядел на  блеск  и  туман
Тамариных Садов,  на сизые,  тающие холмы за ними, -- ах, долго
не мог оторваться...
     В  нескольких шагах от него,  на широкий каменный парапет,
поросший поверху каким-то предприимчивым злаком,  положил локти
адвокат,  и  его спина была запачкана в известку.  Он задумчиво
смотрел в пространство,  левым лакированным башмаком наступя на
правый и так оттягивая пальцами щеки, что выворачивались нижние
веки. Родион нашел где-то метлу и молча мел плиты террасы.
     -- Как это все обаятельно, -- обратился Цинциннат к садам,
к  холмам  (и  было  почему-то  особенно приятно  повторять это
"обаятельно" на ветру,  вроде того,  как дети зажимают и  вновь
обнажают  уши,   забавляясь  обновлением  слышимого  мира).  --
Обаятельно!  Я  никогда не  видал  именно  такими этих  холмов,
такими таинственными.  Неужели в  их  складках,  в  их тенистых
долинах, нельзя было бы мне --. Нет, лучше об этом не думать.
     Он обошел террасу кругом. На севере разлеглась равнина, по
ней  бежали тени  облаков;  луга сменялись нивами;  за  изгибом
Стропи  виднелись  наполовину заросшие  очертания  аэродрома  и
строение,  где  содержался  почтенный,  дряхлый,  с  рыжими,  в
пестрых  заплатах,   крыльями,   самолет,  который  еще  иногда
пускался по  праздникам,  --  главным  образом для  развлечения
калек.  Вещество устало. Сладко дремало время. Был один человек
в городе,  аптекарь, чей прадед, говорят, оставил запись о том,
как купцы летали в Китай.
     Цинциннат,  обойдя  террасу,  опять  вернулся к  южному ее
парапету.  Его глаза совершали беззаконнейшие прогулки.  Теперь
мнилось ему,  что он различает тот цветущий куст,  ту птицу, ту
уходящую под навес плюща тропинку.
     -- Будет  с  вас,  --  добродушно сказал директор,  бросая
метлу в угол и надевая опять свой сюртук. -- Айда по домам.
     -- Да, пора, -- откликнулся адвокат, посмотрев на часы.
     И  то  же  маленькое шествие  двинулось в  обратный  путь.
Впереди --  директор Родриг Иванович,  за ним --  адвокат Роман
Виссарионович,  за ним --  узник Цинциннат, нервно позевывающий
после свежего воздуха.  Сюртук у директора был сзади запачкан в
известку.

 XX 

     Цинцинната повели по  каменным переходам.  То спереди,  то
сзади  выскакивало обезумевшее эхо,  --  рушились его  убежища.
Часто попадались области тьмы,  оттого что перегорели лампочки.
М-сье Пьер требовал, чтобы шли в ногу.
     Вот  присоединилось к  ним  несколько солдат,  в  собачьих
масках по регламенту,  --  и тогда Родриг и Роман, с разрешения
хозяина,  пошли вперед -- большими, довольными шагами, деловито
размахивая руками, перегоняя друг друга, и с криком скрылись за
углом.
     Цинцинната,  вдруг  отвыкшего,  увы,  ходить,  поддерживал
м-сье Пьер и солдат с мордой борзой. Очень долго карабкались по
лестницам,  --  должно быть,  с крепостью случился легкий удар,
ибо спускавшиеся лестницы,  собственно, поднимались и наоборот.
Сызнова потянулись коридоры,  но более обитаемого вида, то есть
наглядно показывавшие --  либо  линолеумом,  либо обоями,  либо
баулом у  стены,  --  что они примыкают к  жилым помещениям.  В
одном   колене  даже   пахнуло  капустой.   Далее  прошли  мимо
стеклянной двери,  на  которой было  написано:  "анцелярия",  и
после  нового  периода  тьмы  очутились внезапно в  громком  от
полдневного солнца дворе.
     Во  время всего этого путешествия Цинциннат занимался лишь
тем,  что старался совладать со своим захлебывающимся,  рвущим,
ничего знать не  желающим страхом.  Он понимал,  что этот страх
втягивает его  как  раз  в  ту  ложную  логику  вещей,  которая
постепенно выработалась вокруг него,  и из которой ему еще в то
утро удалось как будто выйти.  Самая мысль о том,  как вот этот
кругленький,   румяный  охотник  будет  его  рубить,  была  уже
непозволительной  слабостью,  тошно  вовлекавшей  Цинцинната  в
гибельный для него порядок.  Он вполне понимал все это, но, как
человек,  который не может удержаться, чтобы не возразить своей
галлюцинации,  хотя отлично знает, что весь маскарад происходит
у него же в мозгу, -- Цинциннат тщетно пытался переспорить свой
страх,  хотя и знал, что, в сущности, следует только радоваться
пробуждению,   близость  которого  чуялась  в   едва   заметных
явлениях,  в  особом  отпечатке  на  принадлежностях  жизни,  в
какой-то общей неустойчивости, в каком-то пороке всего зримого,
-- но солнце было все еще правдоподобно, мир еще держался, вещи
еще соблюдали наружное приличие.
     За третьими воротами ждал экипаж. Солдаты дальше не пошли,
а  сели  на  бревна,  наваленные  у  стены,  и  поснимали  свои
матерчатые маски.  У  ворот  пугливо жалась  тюремная прислуга,
семьи сторожей,  -- босые дети выбегали, засматривая в аппарат,
и  сразу  бросались обратно,  --  и  на  них  цыкали  матери  в
косынках,  и  жаркий свет золотил рассыпанную солому,  и  пахло
нагретой  крапивой,  а  в  стороне  толпилась дюжина  сдержанно
гагакающих гусей.
     -- Ну-с,  поехали, -- бодро сказал м-сье Пьер и надел свою
гороховую с фазаньим перышком шляпу.
     В старую,  облупившуюся коляску,  которая со скрипом круто
накренилась,  когда упругенький м-сье Пьер вступил на подножку,
была впряжена гнедая кляча,  оскаленная,  с блестяще-черными от
мух ссадинами на острых выступах бедер,  такая вообще тощая,  с
такими ребрами,  что  туловище ее  казалось обхваченным поперек
рядом обручей.  У  нее была красная лента в  гриве.  М-сье Пьер
потеснился,  чтобы дать место Цинциннату,  и спросил, не мешает
ли ему громоздкий футляр, который положили им в ноги.
     -- Постарайся,  дружок,  не наступать,  --  добавил он. На
козлы влезли Родриг и  Роман.  Родриг,  который был за  кучера,
хлопнул длинным бичом,  лошадь дернула,  не сразу могла взять и
осела  задом.  Некстати  раздалось  нестройное "ура"  служащих.
Приподнявшись  и   наклонившись  вперед,   Родриг   стегнул  по
вскинутой морде и, когда коляска судорожно тронулась, от толчка
упал почти навзничь на козлы, затягивая вожжи и тпрукая.
     -- Тише,   тише,   --   с   улыбкой  сказал  м-сье   Пьер,
дотронувшись до его спины пухлой рукой в щегольской перчатке.
     Бледная дорога обвивалась с дурной живописностью несколько
раз  вокруг основания крепости.  Уклон был местами крутоват,  и
тогда   Родриг   поспешно   заворачивал  скрежетавшую  рукоятку
тормоза.  М-сье  Пьер,  положив руки  на  бульдожий набалдашник
трости,  весело  оглядывал скалы,  зеленые  скаты  между  ними,
клевер и  виноград,  коловращение белой  пыли  и  заодно ласкал
взглядом профиль Цинцинната,  который все  еще  боялся.  Тощие,
серые,  согнутые  спины  сидевших  на  козлах  были  совершенно
одинаковы.   Хлопали,  хляпали  копыта.  Сателлитами  кружились
оводы. Экипаж временами обгонял спешивших паломников (тюремного
повара,    например,   с   женой),   которые   останавливались,
заслонившись от солнца и пыли,  а затем ускоряли шаг.  Еще один
поворот  дороги,   и  она  потянулась  к  мосту,   распутавшись
окончательно с  медленно  вращавшейся крепостью  (уже  стоявшей
вовсе нехорошо, перспектива расстроилась, что-то болталось...).
     -- Жалею,  что так вспылил, -- ласково говорил м-сье Пьер.
-- Не сердись,  цыпунька, на меня. Ты сам понимаешь, как обидно
чужое разгильдяйство, когда всю душу вкладываешь в работу.
     Простучали по мосту. Весть о казни начала распространяться
в  городе только сейчас.  Бежали красные и  синие  мальчишки за
экипажем. Мнимый сумасшедший, старичок из евреев, вот уже много
лет  удивший несуществующую рыбу  в  безводной реке,  складывал
свои  манатки,   торопясь  присоединиться  к  первой  же  кучке
горожан, устремившихся на Интересную площадь.
     -- ...но  не  стоит об этом вспоминать,  --  говорил м-сье
Пьер,  --  люди моего нрава вспыльчивы, но и отходчивы. Обратим
лучше внимание на поведение прекрасного пола.
     Несколько девушек,  без шляп,  спеша и визжа,  скупали все
цветы у жирной цветочницы с бурыми грудями,  и наиболее шустрая
успела бросить букетом в экипаж,  едва не сбив картуза с головы
Романа. М-сье Пьер погрозил пальчиком.
     Лошадь,  большим мутным глазом косясь на плоских пятнистых
собак,  стлавшихся у  ее  копыт,  через  силу  везла  вверх  по
Садовой,  и уже толпа догоняла,  -- в кузов ударился еще букет.
Но вот повернули направо по Матюхинской, мимо огромных развалин
древней фабрики,  затем по Телеграфной,  уже звенящей,  ноющей,
дудящей звуками настраиваемых инструментов,  --  и дальше -- по
немощеному шепчущему переулку,  мимо сквера,  где, со скамейки,
двое мужчин,  в партикулярном платье,  с бородками,  поднялись,
увидя коляску,  и, сильно жестикулируя, стали показывать на нее
друг другу,  --  страшно возбужденные, с квадратными плечами, и
вот побежали,  усиленно и угловато поднимая ноги, туда же, куда
и все. За сквером, белая, толстая статуя была расколота надвое,
-- газеты писали, что молнией.
     -- Сейчас проедем мимо твоего дома,  --  очень тихо сказал
м-сье Пьер.
     Роман  завертелся  на  козлах  и,   обратившись  назад,  к
Цинциннату, крикнул:
     -- Сейчас проедем мимо вашего дома,  -- и сразу отвернулся
опять, подпрыгивая, как мальчик, от удовольствия.
     Цинциннат  не   хотел  смотреть,   но  все  же  посмотрел.
Марфинька, сидя в ветвях бесплодной яблони, махала платочком, а
в  соседнем саду,  среди  подсолнухов и  мальв,  махало рукавом
пугало в продавленном цилиндре.  Стена дома,  особенно там, где
прежде  играла  лиственная тень,  странно облупилась,  а  часть
крыши... Проехали.
     -- Ты  все-таки  какой-то  бессердечный,  --  сказал м-сье
Пьер, вздохнув, -- и нетерпеливо ткнул тростью в спину вознице,
который привстал и  бешеными ударами бича  добился чуда:  кляча
пустилась галопом.
     Теперь ехали по  бульвару.  Волнение в  городе все  росло.
Разноцветные  фасады  домов,   колыхаясь  и  хлопая,   поспешно
украшались приветственными плакатами. Один домишко был особенно
наряден:  там дверь быстро отворилась,  вышел юноша,  вся семья
провожала его,  --  он  нынче  как  раз  достиг присутственного
возраста,  мать смеялась сквозь слезы, бабка совала сверток ему
в мешок,  младший брат подавал ему посох. На старинных каменных
мостиках  (некогда  столь  спасительных  для  пеших,  а  теперь
употребляемых  только  зеваками  да   начальниками  улиц)   уже
теснились фотографы.  М-сье  Пьер приподнимал шляпу.  Франты на
блестящих "часиках" обгоняли коляску и  заглядывали в  нее.  Из
кофейни выбежал некто  в  красных шароварах с  ведром конфетти,
но,  промахнувшись, обдал цветной метелью разбежавшегося с того
тротуара, в скобку остриженного молодца с хлеб-солью на блюде.
     От  статуи  капитана  Сонного  оставались только  ноги  до
бедер,  окруженные розами,  -- очевидно, ее тоже хватила гроза.
Где-то впереди духовой оркестр нажаривал марш "Голубчик". Через
все небо подвигались толчками белые облака,  --  по-моему,  они
повторяются,  по-моему,  их только три типа,  по-моему, все это
сетчато и с подозрительной прозеленью...
     -- Но,  но,  пожалуйста,  без глупостей,  --  сказал м-сье
Пьер. -- Не сметь падать в обморок. Это недостойно мужчины.
     Вот и приехали.  Публики было еще сравнительно немного, но
беспрерывно длился ее приток.  В центре квадратной площади,  --
нет, именно не в самом центре, именно это и было отвратительно,
-- возвышался червленый помост эшафота.  Поодаль скромно стояли
старые  казенные дороги с  электрическим двигателем.  Смешанный
отряд  телеграфистов и  пожарных  поддерживал порядок.  Духовой
оркестр,   по-видимому,   играл   вовсю,   страстно  размахался
одноногий инвалид дирижер,  но  теперь не слышно было ни одного
звука.
     М-сье  Пьер,  подняв  жирные плечики,  грациозно вышел  из
коляски  и  тотчас  повернулся,  желая  помочь  Цинциннату,  но
Цинциннат вышел с другой стороны. В толпе зашикали.
     Родриг и  Роман  соскочили с  козел;  все  трое  затеснили
Цинцинната.
     До  эшафота было  шагов двадцать,  и,  чтобы никто его  не
коснулся,  Цинциннат принужден был  побежать.  В  толпе залаяла
собака. Достигнув ярко-красных ступеней, Цинциннат остановился.
М-сье Пьер взял его под локоть.
     -- Сам, -- сказал Цинциннат.
     Он взошел на помост,  где, собственно, и находилась плаха,
то есть покатая, гладкая дубовая колода, таких размеров, что на
ней  можно было  свободно улечься,  раскинув руки.  М-сье  Пьер
поднялся тоже. Публика загудела.
     Пока хлопотали с ведрами и насыпали опилок,  Цинциннат, не
зная,   что  делать,  прислонился  к  деревянным  перилам,  но,
почувствовав, что они так и ходят мелкой дрожью, а что какие-то
люди снизу потрагивают с любопытством его щиколотки,  он отошел
и,  немножко задыхаясь,  облизываясь,  как-то неловко сложив на
груди руки, точно складывал их так впервые, принялся глядеть по
сторонам.  Что-то случилось с  освещением,  --  с  солнцем было
неблагополучно,  и  часть неба тряслась.  Площадь была обсажена
тополями, негибкими, валкими, -- один из них очень медленно...
     Но  вот  опять  прошел  в  толпе  гул:   Родриг  и  Роман,
спотыкаясь,  пихая друг друга, пыхтя и кряхтя, неуклюже взнесли
по  ступеням и  бухнули на  доски  тяжелый футляр.  М-сье  Пьер
скинул  куртку  и  оказался в  нательной фуфайке  без  рукавов.
Бирюзовая женщина была изображена на  его  белом бицепсе,  а  в
одном из первых рядов толпы,  теснившейся,  несмотря на уговоры
пожарных,  у  самого эшафота,  стояла эта женщина во плоти и ее
две сестры, а также старичок с удочкой, и загорелая цветочница,
и юноша с посохом, и один из шурьев Цинцинната, и библиотекарь,
читающий газету,  и  здоровяк инженер Никита Лукич,  --  и  еще
Цинциннат  заметил  человека,  которого  каждое  утро,  бывало,
встречал по пути в школьный сад, но не знал его имени. За этими
первыми рядами следовали ряды похуже в смысле отчетливости глаз
и  ртов,  за  ними --  слои очень смутных и  в  своей смутности
одинаковых лиц,  а  там  --  отдаленнейшие уже были вовсе дурно
намалеваны на  заднем  фоне  площади.  Вот  повалился еще  один
тополь.
     Вдруг оркестр смолк,  --  или,  вернее:  теперь,  когда он
смолк,  вдруг почувствовалось,  что  до  сих  пор он  все время
играл.   Один  из  музыкантов,   полный,  мирный,  разъяв  свой
инструмент,  вытряхивал из  его  блестящих суставов  слюну.  За
оркестром зеленела вялая  аллегорическая даль:  портик,  скалы,
мыльный каскад.
     На помост,  ловко и  энергично (так что Цинциннат невольно
отшатнулся),   вскочил   заместитель  управляющего  городом  и,
небрежно поставив одну,  высоко  поднятую ногу  на  плаху  (был
мастер непринужденного красноречия), громко объявил:
     -- Горожане!  Маленькое замечание.  За  последнее время на
наших  улицах  наблюдается стремление  некоторых  лиц  молодого
поколения шагать  так  скоро,  что  нам,  старикам,  приходится
сторониться  и  попадать  в  лужи.  Я  еще  хочу  сказать,  что
послезавтра на углу Первого бульвара и  Бригадирной открывается
выставка мебели,  и  я весьма надеюсь,  что всех вас увижу там.
Напоминаю также,  что сегодня вечером идет с  громадным успехом
злободневности опера-фарс "Сократись, Сократик" (*23). Меня еще
просят вам сообщить,  что на  Киферский Склад доставлен большой
выбор  дамских  кушаков  и  предложение может  не  повториться.
Теперь уступаю место другим исполнителям и  надеюсь,  горожане,
что вы все в добром здравии и ни в чем не нуждаетесь.
     С  той же ловкостью скользнув промеж перекладин перил,  он
спрыгнул с  помоста  под  одобрительный гул.  М-сье  Пьер,  уже
надевший  белый  фартук  (из-под  которого странно  выглядывали
голенища сапог),  тщательно вытирал руки полотенцем, спокойно и
благожелательно поглядывая по сторонам.  Как только заместитель
управляющего кончил, он бросил полотенце ассистентам и шагнул к
Цинциннату.
     (Закачались и замерли черные квадратные морды фотографов.)
     -- Никакого волнения,  никаких  капризов,  пожалуйста,  --
проговорил  м-сье  Пьер.   --  Прежде  всего  нам  нужно  снять
рубашечку.
     -- Сам, -- сказал Цинциннат.
     -- Вот так.  Примите рубашечку. Теперь я покажу, как нужно
лечь.
     М-сье Пьер пал на плаху. В публике прошел гул.
     -- Понятно?  --  спросил м-сье  Пьер,  вскочив и  оправляя
фартук (сзади разошлось,  Родриг помог завязать).  -- Хорошо-с.
Приступим.  Свет немножко яркий...  Если бы  можно...  Вот так,
спасибо.  Еще,  может быть,  капельку...  Превосходно! Теперь я
попрошу тебя лечь.
     -- Сам,  сам,  --  сказал Цинциннат и ничком лег,  как ему
показывали, но тотчас закрыл руками затылок.
     -- Вот глупыш,  --  сказал сверху м-сье Пьер,  -- как же я
так  могу...  (да,  давайте.  Потом сразу ведро).  И  вообще --
почему такое  сжатие мускулов,  не  нужно  никакого напряжения.
Совсем свободно.  Руки,  пожалуйста, убери... (давайте). Совсем
свободно и считай вслух.
     -- До десяти, -- сказал Цинциннат.
     -- Не понимаю,  дружок? -- как бы переспросил м-сье Пьер и
тихо  добавил,  уже  начиная стонать:  --  отступите,  господа,
маленько.
     -- До десяти, -- повторил Цинциннат, раскинув руки.
     -- Я  еще  ничего  не  делаю,  --  произнес м-сье  Пьер  с
посторонним сиплым усилием,  и  уже  побежала тень  по  доскам,
когда громко и  твердо Цинциннат стал  считать:  один Цинциннат
считал,  а  другой  Цинциннат уже  перестал слушать удалявшийся
звон  ненужного счета  --  и  с  неиспытанной дотоле  ясностью,
сперва даже болезненной по внезапности своего наплыва, но потом
преисполнившей веселием все его естество,  --  подумал: зачем я
тут?  отчего так лежу?  -- и задав себе этот простой вопрос, он
отвечал тем, что привстал и осмотрелся.
     Кругом было  странное замешательство.  Сквозь поясницу еще
вращавшегося палача  начали просвечивать перила.  Скрюченный на
ступеньке,  блевал бледный библиотекарь.  Зрители были  совсем,
совсем прозрачны,  и  уже никуда не годились,  и все подавались
куда-то,   шарахаясь,   --   только  задние  нарисованные  ряды
оставались на месте.  Цинциннат медленно спустился с  помоста и
пошел по  зыбкому сору.  Его догнал во  много раз уменьшившийся
Роман, он же Родриг:
     -- Что  вы  делаете!  --  хрипел он,  прыгая.  --  Нельзя,
нельзя! Это нечестно по отношению к нему, ко всем... Вернитесь,
ложитесь, -- ведь вы лежали, все было готово, все было кончено!
     Цинциннат его отстранил,  и тот,  уныло крикнув,  отбежал,
уже думая только о собственном спасении.
     Мало  что  оставалось от  площади.  Помост давно  рухнул в
облаке  красноватой пыли.  Последней промчалась в  черной  шали
женщина,   неся  на  руках  маленького  палача,   как  личинку.
Свалившиеся деревья лежали плашмя,  без всякого рельефа,  а еще
оставшиеся стоять,  тоже плоские, с боковой тенью по стволу для
иллюзии  круглоты,  едва  держались ветвями  за  рвущиеся сетки
неба.  Все расползалось.  Все падало.  Винтовой вихрь забирал и
крутил   пыль,   тряпки,   крашенные  щепки,   мелкие   обломки
позлащенного гипса,  картонные  кирпичи,  афиши;  летела  сухая
мгла;   и  Цинциннат  пошел  среди  пыли  и  падших  вещей,   и
трепетавших полотен,  направляясь в  ту сторону,  где,  судя по
голосам, стояли существа, подобные ему.
 
 briefly.ru Краткое содержание романа Читается за 8 мин оригинал  — 4 ч

Комментарии  

     Роман   Набокова  "Приглашение  на   казнь"   печатался  в
"Современных  записках"  (1935--1936,  N  58--60),  а  затем  в
издательстве "Дом  книги"  (Париж,  1938).  Английский перевод,
сделанный  Дмитрием  Набоковым  (сыном  писателя) и  Владимиром
Набоковым, увидел свет в 1959 году (Нью-Йорк).
     В  литературных кругах  русской эмиграции эта  книга  была
признана  как  значительное  произведение,  которому  "надлежит
занять место среди шедевров мировой литературы" (Шаховская З. В
поисках Набокова.  С. 152). Было отмечено новаторство Набокова:
оно   связывалось  прежде   всего   с   использованием  приемов
поэтического  письма  а  прозе,  с  изобретением новых  слов  и
неожиданным   употреблением  архаичных   и   редких.   Набокова
сравнивали с  Э.-Т.-А.  Гофманом,  Салтыковым-Щедриным  и,  что
главное,  с  Гоголем как  автором "Мертвых душ".  В  статье  "О
Сирине" (1937) В.  Ходасевич писал,  что "Приглашение на казнь"
"есть  не  что  иное,   как  цепь  арабесок,  узоров,  образов,
подчиненных не идейному,  я лишь стилистическому единству (что,
впрочем,  и  составляет одну из "идей" произведения)" (Октябрь.
1988.  N 6.  С.  197).  Справедливым представляется суждение З.
Шаховской,    отметившей,    что    роман    "имеет   множество
интерпретаций,   может   быть   разрезан  на   разных  уровнях"
(Шаховская З. В поисках Набокова. С. 152).
     Название  романа  скорее  всего  восходит к  стихотворению
Шарля Бодлера (1821--1867) "Приглашение к  путешествию" (1855).
Набоков  любил  и   много  переводил  этого  поэта.   В  романе
любопытным  образом   сочетается  внешняя,   бутафорски-оперная
специфика  всех   персонажей  (кроме  Цинцинната  и   бабочки),
реквизита,  декораций с  его тайной структурой,  представляющей
парафраз жизни Иисуса Христа. Будучи мальчиком, Цинциннат пошел
по воздуху,  как по земле.  Отец его неизвестен; может быть, он
"загулявший  ремесленник,   плотник",   как  Иосиф  (см.  также
стихотворение  Набокова  "В  пещере",   1925:  "Иосиф,  плотник
бородатый,  сжимал, как смуглые тиски, ладони, знавшие когда-то
плоть  необструганной  доски").  Палачи  предлагают  Цинциннату
"царства",  "а  он  дуется" --  напоминание об отказе Иисуса от
предложенных ему дьяволом всех царств мира.  Ужин в пригородном
доме  заместителя управляющего городом в  финале  --  травестия
Тайной  вечери.  Завершение  романа  одновременно напоминает  о
смерти и воскресении Иисуса и -- о том, как оканчиваются первые
приключения Алисы в Стране Чудес.
     Текст  печатается по  изданию:  Набоков В.  Приглашение на
казнь. Париж: Эдисьон Виктор, б. г.
 
 
 
 
     (*1)  Эпиграф.  --  в  предисловии  к  английскому изданию
Набоков пишет о единственном авторе,  влияние которого он может
признать,  -- это "печальный, сумасбродный, мудрый, остроумный,
волшебный  и  восхитительный Пьер  Делаланд,  выдуманный мною".
Однако на  ход  мыслей Делаланда в  свою очередь,  по-видимому,
оказывает   воздействие   французский  философ   Блез   Паскаль
(1623--1662).
 
 
     (*2) /...паук с потолка.../--  попал сюда из поэмы Байрона
"Шиольский узник" (1816):  "Паук темничный надо мною там  мирно
ткал в моем окне" (пер.  В. Жуковского), -- где он олицетворяет
домашность и привычку узника к тюремным стенам.
 
 
     (*3) /...в песьей маске.../ --  образ навеян, по-видимому,
берлинскими  стихами   В.   Ходасевича:   "Нечеловеческий  дух,
нечеловечья  речь   и   песьи   головы   поверх  сутулых  плеч"
(1923--1924).   С  этим  поэтом  Набокова  связывали  личные  и
творческие  отношения.   Он   занимался  переводом  стихов   В.
Ходасевича на английский язык.
 
 
     (*4)  /...приняв фальшиво-развязную позу  оперных гуляк  в
сцене  погребка.../   --   имеется  в   виду  сцена  из   оперы
французского Ш. Гуно (1818--1893) "Фауст" (1859).
 
 
     (*5) /Запонку потерял.../  --  аллюзия на  поиски Иудушкой
Головлевым золотых запонок только что умершего брата:  "И  куда
только   эти   запоночки   девались   --    ума   не   приложу"
(Салтыков-Щедрин.  "Господа Головлевы". Гл. "По-родственному").
(См. об этом: Шаховская З. В поисках Набокова. С. 113--114.)
 
 
     (*6) /...напоила бы сторожей,  выбрав ночь потемней.../ --
очевидная   реминисценция  стихотворения  Лермонтова  "Соседка"
(1840):  "У  отца ты ключики мне украдешь,  сторожей за пирушку
усадишь...  Избери  только ночь  потемнея,  да  отцу  дай  вина
похмельнея..."
 
 
     (*7) /Кат (устар.)/ -- палач.
 
 
     (*8)  /...гносеологическая  гнусность.../   --   от  слова
"гносеология",  означающего  науку  о  возможностях и  границах
познания.  Вина Цинцинната в том,  что он непрозрачен,  то есть
непознаваем для окружающих.
 
 
     (*9) /...другая покоем./  --  Покой --  старинное название
буквы П.
 
 
     (*10)  /...вечерние  очерки  глаголей.../  --  Глаголь  --
старинное название буквы Г, напоминающей, как и П, виселицу.
 
 
     (*11)  /...но  пишу  я   темно  и  вяло,   как  у  Пушкина
поэтический дуэлянт.../  --  имеется в  виду  Ленский:  "Так он
писал темно и вяло..." ("Евгений Онегин". Гл. 6, с. 23).
 
 
     (*12)  /"Mali  e   trano  t'amesti..."/   --   искаженными
французскими словами  Набоков  имитирует  "оперный" итальянский
язык  --   начало  арии  Евгения  Онегина:   "Он  уважать  себя
заставил". Кощунственный юмор ситуации в том, что ария, которую
начинает петь брат Марфиньки в  камере приговоренного к  смерти
Цинцинната,   должна   продолжаться  словами:   "Какое   низкое
коварство полуживого забавлять".
 
 
     (*13)  /Роман  был  знаменитый  "Quercus".../  --  Набоков
пародирует здесь  роман  Джеймса  Джойса  (1882--1941)  "Улисс"
(1922).  Латинское  название  "Quercus" --  "Дуб"  указывает на
превращение Джойсом  греческого "Одиссея"  в  латинизированного
"Улисса". Кроме того, "Дуб" -- аллитерационный намек на Дублин,
родной город  Джойса,  и  на  сборник его  рассказов "Дублинцы"
(1905--1914).
 
 
     (*14) /...автор,  человек еще молодой... живущий, говорят,
на острове в Северном, что ли, море.../ -- Ко времени написания
романа  Джойсу  было   около   тридцати  лет;   здесь   же   --
топологическая  отсылка  в  сторону  Ирландии,  места  рождения
Джойса и действия его книги.
 
 
     (*15)  /Exit  (лат.)/  --  употребляется в  ремарке  пьес,
напр.: Exit Hamlet -- Гамлет уходит.
 
 
     (*16) Игра м-сье Пьер и  Цинцинната в шахматы представляет
собой  очевидную аллюзию на  игру  в  шашки  между  Чичиковым и
Ноздревым (Гоголь. "Мертвые души". Т. 1, гл. 4).
 
 
     (*17) /...чудный весенний день,  когда наливаются почки, и
первые певцы  оглашают рощи,  одетые первой клейкой листвой/ --
иронический   парафраз   известного   эпизода    из    "Братьев
Карамазовых" Достоевского. "Пусть я не верю в порядок вещей, но
дороги  мне  клейкие,  распускающиеся весной  листочки,  дорого
голубое небо.../ --  говорит Иван Карамазов Алеше (кн.  5,  гл.
"Братья знакомятся").
 
 
     (*18) /...фотогороскоп... составленный... м-сье Пьером.../
-- для  Набокова  пример  самой  вульгарной  эстетики;  по  его
словам:  "Нет ничего менее правдоподобного, чем подобие правды"
(Шаховская З. В Поисках Набокова. С. 22).
 
 
     (*19)  /...похожим на  оперного лесника.../  --  намек  на
"черного  охотника"  --  дьявола  Самиэля  --  персонажа  оперы
немецкого композитора К.  Вебера (1786--1826) "Вольный стрелок"
(1821).
 
 
     (*20) /Гамлетовка/ --  неологизм, образованный по принципу
"толстовки".
 
 
     (*21) /О,  как на склоне...  и  суеверней!../ --  слова из
стихотворения Ф.  Тютчева "Последняя любовь" (1854): "О, как на
слоне наших лет нежней мы любим и суеверней..."
 
 
     (*22)  /...живали  некогда в  вертепах...  смерторадостные
мудрецы.../  --   Вертеп  --  пещера;  имеются  в  виду  первые
христиане,  которые вынуждены были  скрываться в  катакомбах от
преследований.
 
 
     (*23)    /...опера-фарс    "Сократись,    Сократик"/    --
древнегреческий философ  Сократ,  выпив  сок  цикуты,   с  а  м
привел в исполнение смертный приговор себе.
 
 
 
 
 


Комментариев нет:

Отправить комментарий

Архив блога