суббота, 2 декабря 2017 г.

Художественный мир прозы Шукшина. Учебник Сухих

Литература. 11 класс. Учебник в 2 ч. (базовый уровень)  Сухих И.Н.

Художественный мир прозы Шукшина.............................. 270
Шишкинский рассказ: история души ................................ 270
Шишкинский герой: судьба чудика.................................... 272
Шишкинский вопрос: душа болит...................................... 277

Шукшинский рассказ: история души

Василий Макарович Шукшин очень любил стихотворение «Школьник» (песню на эти стихи поют в его фильме «Печки-лавочки»). Видимо, потому, что видел в нем отпечаток собственной судьбы.
Он приехал в Москву из алтайского села Сростки ровно через столетие после написания некрасовского стихотворения. Чтобы собрать «гроши» на дорогу, в одиночку воспи­тывавшая сына мать (его отец исчез во время сталинских репрессий, отчим погиб на войне) продала единственное семейное богатство — корову. После окончания режиссерского отделения ВГИКа Шукшин успел проявить себя в разных областях искусства: сыграл в двух десятках худо­жественных фильмов, снял как режиссер пять картин, для которых сам написал сценарии.

Наконец, сочинил несколько томов прозаических произведений разных жанров: ро­ман о революции и Гражданской войне «Любавины» и ро­ман о любимом историческом персонаже — Степане Рази­не (Шукшин мечтал, но так и не успел поставить фильм о нем), повести и драмы, сказки. Но главным жанром его творчества стали рассказы: за пятнадцать лет (1958 — 1974) Шукшин написал более ста двадцати текстов. Лучшие из них составили сборник «Характеры» (1973).

Начав с обычных, мало чем отличающихся от продук­ции его современников рассказов, в которых были традиционные описания и пейзажи, неспешные диалоги, лирические концовки, Шукшин постепенно находит свою, оригинальную формулу жанра, напоминающую, однако, о лучшем русском рассказчике девятнадцатого века.

Шукшинский рассказ вырастает из этого «просто рассказа», когда автор резко ломает привычные приемы и становится писателем-минималистом.

Он практически отказывается от прямых характеристик персонажей, к которым прибегал в ранних произведениях: «Напишу рассказ про Серегу и про Лену, про двух хороших людей, про их любовь хорошую» («Воскресная тоска»).

Он сокращает пейзажные и вообще описательные фрагменты, превращая их в попутные детали характеристики персонажей.
«Отсыревший к вечеру, прохладный воздух хорошо свежил Горячее лицо. Спирька шел, курил. Захотелось вдруг, чтоб ливанул дождь — обильный, чтоб резалось небо огненными зазубринами, гремело сверху... И тогда бы — заорать, что ли» («Сураз»).
Фабула рассказа сжимается до краткой схемы-пересказа и выносится в начало, в экспозицию, как в старой новелле.
«Сашку Ермолаева обидели» («Обида»), 
«Веня Зяблицкий, маленький человек, нервный, стремитель­ный, крупно поскандалил дома с женой и тещей» («Мой зять украл машину дров!»). 
Концовка тоже становится краткой, лишенной лириче­ского настроения, ритмической напевности, создавая впечатление резкого обрыва, недоговоренности.
«Андрей посидел еще, покивал грустно головой. И пошел в горницу спать» («Микроскоп»). 
«И он тоже пошел. В магазин. Сигарет купить. У него сигареты кончились» («Генерал Малафейкин»). 
«Меня больше интересует “история души” , и ради ее вы­явления я сознательно и много опускаю из внешней жизни того человека, чья душа меня волнует, — объяснял автор. — Иногда применительно к моим работам читаю: “бы­тописатель” . Да что вы! У меня в рассказе порой непонят­ но: зимой это происходит или летом» («Возражения по су­ществу», 1974).

История души в рассказах Шукшина дается самыми ла­коничными средствами. Главной «выдумкой» писателя становится точно выбранная ситуация, проявляющая характер героя. Главным изобразительным средством, составляющим большую часть текста, — прямая речь, колоритный диалог или монолог персонажа (реже — монологические формы письменной речи: письмо, заявление, «кляуза»).

В одном из шукшинских рассказов ездивший на юг ле­чить радикулит шепелявый герой попадает в чеховский музей в Ялте и больше всего удивляется сохранившейся там вещи.
«Додуматься — в таком пальтисечке в Сибирь! Я ее (экскурсовода. — И. С.) спрасываю: “А от чего у него чахотка была? — Да, мол, от трудной жизни, от невзгод, — начала вилять. От трудной жизни... Ну-ка, протрясись в таком кожанчике через всю Си­ бирь...” » («Петька Краснов»). 
Шукшин-рассказчик выходит не из гоголевской шинели, а из чеховского пальто. Он словно реализует чеховский совет молодому Бунину: «По-моему, написав рассказ, сле­дует вычеркивать его начало и конец. Тут мы, беллетрис­ты, больше всего врем... И короче, как можно короче надо писать» («Чехов», 1905). Только ему ближе не лирическая размягченность, элегичность «Дамы с собачкой», не гротескная сгущенность «Крыжовника» или «Человека в футля­ ре», а живописная характерология Антоши Чехонте сере­дины 1880-х годов, его неистощимая изобретательность в поиске новых тем, его хищный интерес к тому, что всегда под рукой или перед глазами. «Он оглянул стол, взял в руки первую попавшуюся на глаза вещь, — это оказалась пепельница, — поставил ее передо мной и сказал: — Хотите — завтра будет рассказ... Заглавие “Пепельница” », — вспоминал Короленко о первой встрече с Чеховым («Антон Павлович Чехов», 1904). Так и Шукшин обращается к «первым попавшимся вещам» своего времени, сочиняет рассказы «Коленчатые валы», «Зме­иный яд», «Капроновая елочка», «Микроскоп», «Сапожки». «Внезапные рассказы» (заглавие одного из шукшинских циклов) — близкие родственники сценки, фирменного жан­ра раннего Чехова. Шукшин — наследник Чехонте, не захотевший или не успевший стать Чеховым.

Шукшинский герой: судьба чудика

Первый шукшинский сборник назывался «Сельские жители» (1963). Почвой и темой его рассказов и дальше были земля, село, деревен­ские жители.

Любимый шукшинский персонаж — «человек в кирзовых сапогах» (С. П. Залыгин).

По профессии, статусу и образу жизни — «маленький человек» (как говорили в XIX веке), «простой советский человек» (как привычно формулировали через столетие). Шофер, механик, слесарь, пастух...

По мировоззрению и поведению — странный человек, домашний философ. Чудик, придурок, шалопай, психопат, дебил, упорный, рыжий, сураз... (такие характеристики цолучают от других герои разных шукшинских рассказов).

История жизни этого героя, особенности его сознания придают содержательное единство художественному миру Шукшина.

JI. Н. Толстой собирался написать роман «Четыре эпохи развития»: «Детство», «Отрочество», «Юность», «Моло­дость» (он осуществился лишь в форме так называемой ав­тобиографической трилогии). В сценках-новеллах Шукши­ на таких эпох тоже четыре. Но охватывают они не первые десятилетия, а всю человеческую жизнь. Конечно, в жанре рассказа-сценки Шукшин не описывает процесс, а намечает пунктир, обозначает константы, поворотные точки судьбы героя.

Мечтатель — чудик — человек тоскующий — человек уходящий — в эти рамки укладывается жизнь центрально­го шукшинского персонажа.

Первая точка-эпоха совпадает с толстовской, хотя, ко­нечно, шукшинский герой живет в совсем ином историче­ ском времени. Деревенское детство в войну или после вой­ны — это тяжелый труд, голод и холод, безотцовщина, ран­ний уход из дома, неприязнь городских жителей (здесь проза Шукшина наиболее автобиографична, даже исповедальна). Но одновременно это — сладость детских игр, пер­вые свидания, природа, гудящий в печке огонь и — глав­ное — надежда на будущие сияющие вершины где-то на горизонте.
«А на горе, когда поднялись, на ровном открытом месте стоял... самолет... <...> Он мне, этот самолет, снился потом. Много раз после мне приходилось ходить горой, мимо аэродрома, но самолета там не было — он летал. И теперь он стоит у меня в гла­зах — большой, легкий, красивый... Двукрылый красавец из далекой-далекой сказки» («Из детских лет Ивана Попова»).
В другом рассказе изображается детство уже середины шестидесятых годов, но мечты и надежды персонажа очень похожи.
«А потом, когда техника разовьется, дальше полетим... — Юрку самого захватила такая перспектива человечества. Он встал и начал ходить по избе. — Мы же еще не знаем, сколько таких планет, похожих на землю! И мы будем летать друг к другу... И получится такое... мировое человечество. Все будем одинаковые» («Космос, нервная система и шмат сала»). 
Но вот герою уже около тридцати лет. Молодость на ис­ходе, жизнь обрела определенные формы. Он крутит баран­ку или кино в деревне, жена или случайные подруги «пилят» его по разным поводам. Мечтают о космосе или читают «Мертвые души» уже другие школьники. Но его дет­ская наивность и восторженность никуда не делись: они превратились в цепь психологических взрывов и непред­сказуемых поступков.

Деревенский парнишка-мечтатель превращается в меч­тателя великовозрастного, чудика. Шукшин пишет целую галерею, создает периодическую систему чудиков.
«Митька — это ходячий анекдот, так про него говорят. Определение броское, но мелкое, и о Митьке говорящее не больше, чем то, что он — выпивоха. Вот тоже — показали на человека — выпивоха... А почему он выпивоха, что за причина, что за сила такая роковая, что берет его вечерами за руку и ведет в магазин? Тут тремя словами объяснишь ли, да и сумеешь ли вообще объяснить? Поэтому проще, конечно, махнуть рукой — выпивоха, и все. А Митька... Митька — мечтатель. <...> Все мечтают, но другие — отмечтались и принялись устраивать свою жизнь... подруч­ными, так скажем, средствами. Митька превратился в самого не­лепого и безнадежного мечтателя — великовозрастного. Жизнь лениво жевала его мечты, над Митькой смеялись, а он — с упорством неистребимым — мечтал. Только научился скрывать от людей свои мечты» {«МитькаЕрмаков»). 
Теперь Митька мечтает вылечить человечество от рака какой- то неизвестной другим травкой, а пока, чтобы удивить городских очкариков, бросается в Байкал, после чего спасать его приходится тем же очкарикам.

Чудик из одноименного рассказа в детстве обожал сыщиков и собак, мечтал быть шпионом, а теперь работает киномехаником, находит и оставляет в магазине собственную пятидесятирублевку, посылает трогательно-дурацкие телеграммы, да расписывает акварелью детскую коляску.

Следующий покупает на припрятанные от жены деньги микроскоп и изучает микробов, опять-таки мечтая избавить от них человечество («Микроскоп»).

Четвертому достаточно просто покупки городской шляпы, чтобы гордо и независимо пройти в ней по деревне («Дебил»).

Пятый тешит самолюбие, ставя на место знатных земляков дурацкими вопросами и дискуссиями («Срезал»).

Шестой желает остаться в памяти народной геростратовой славой, своротив и так уже порушенную деревенскую церковь (« Крепкий мужик »).

Седьмой, наоборот, изобретает вечный двигатель («Упорный»).

Подобное состояние души может затянуться до старости. Се­мен Иваныч Малафейкин, «нелюдимый маляр-шабашник, инва­лидный пенсионер», почему-то выдает себя за генерала случай­ному соседу в поезде («Генерал Малафейкин»). Пятидесятилетний Бронька Пупков, бывший фронтовик, тешит городских охотников не реальными историями или охотничьими байками, а страшным рассказом о своем неудачном покушении на Гитлера («Миль пардон, мадам!»).

Таких персонажей Шукшин изображает со сложным чувством насмешливого понимания. Их курьезные, нелепые поступки чаще всего бескорыстны. Это — попытка заявить о своем существовании, утвердить себя в мире. Подобное чувство владеет героем «Ревизора»: единственное его желание — чтобы все в Петербурге, включая государя императора, знали: живет в таком-то городе Петр Иванович Добчинский.

Но шукшинский герой обычно заявляет о своем существо­вании не со смирением, а с агрессивностью, злобой, уничижением паче гордости. Психологическими архетипами такого героя оказываются персонажи Достоевского или чеховский озорник Дымов из «Степи», которого скука жизни толкает то на бессмысленно-злобные поступки, то на покаяние.

Наиболее отчетливо характер шукшинского чудика- озорника воплощен в «Суразе». Его герой не совпадает с собой даже по возрасту.
«Спирьке Расторгуеву тридцать шестой, а на вид двадцать, не больше. Он поразительно красив; в субботу сходит в баню, пропарится, стащит с себя недельную шоферскую грязь, наденет свежую рубаху — молодой бог!.. Природа, кажется, иногда шутит. Ну зачем ему! Он и сам говорит: “Это мне — до фени”»  
Пересказав в экспозиции несколько историй из «рано ско­собочившейся» Спирькиной жизни (уход из школы, хулиган­ство, мелкое воровство, тюрьма), повествователь переходит к последнему эпизоду, который и становится основой фабулы.

Спирька испытывает необъяснимую симпатию к приехав­ шей из города учительнице. Первый его визит «попроведовать» — попытка рассказать о своей жизни, букетик цветов, даже поцелуй — кажется поклонением недоступной Прекрасной Даме, о которой похожий на Байрона герой даже не слыхал. Потом, избитый мужем учительницы, Спирька превращается в жестокого мстителя, тюремного волка.
«Я тебя уработаю, — неразборчиво, слабо, серьезно сказал Спирька... — Я убью тебя, — повторил Спирька. Во рту была какая-то болезненная мешанина, точно он изгрыз флакон с одеколоном — все там изрезал и обжег. — Убью, знай». 
Но придя убивать и увидев унижение учительницы, он понимает, что мстить не сможет.
«Спирька растерялся, отпинывал женщину... И как-то ясно вдруг сразу понял: если он сейчас выстрелит, то выстрел этот потом ни замолить, ни залить вином нельзя будет». 
Прибежав на кладбище и проиграв в воображении свое самоубийство, он отшатывается и, кажется, впервые по- настоящему ощущает вкус жизни. Потом следуют сцены свидания с любовницей, новые воображаемые картины мести учителю, встреча с ним, бегство из деревни и последние мысли за рулем автомобиля.
«Вообще, собственная жизнь вдруг опостылела, показалась чудовищно лишенной смысла. И в этом Спирька все больше ут­верждался. Временами он даже испытывал к себе мерзость. Та­кого никогда не было с ним. В душе наступил покой, но какой-то мертвый покой, такой покой, когда заблудившийся человек до конца понимает, что он заблудился и садится на пенек. Не кри­чит больше, не ищет тропинку, садится и сидит, и все». 
Герой кончает с собой, но Шукшин оставляет этот выстрел за кадром, описывая лишь его последствия.
«...Спирьку нашли через три дня в лесу, на веселой полянке. Он лежал уткнувшись лицом в землю, вцепившись руками в тра­ву. Ружье лежало рядом. Никак не могли понять, как же он стрелял? Попал в сердце, а лежал лицом вниз...» 
Имя Байрона, с которым еще в детстве сравнила героя ссыльная учительница, все-таки оправдалось и догнало его. В бесшабашном деревенском шофере вдруг проступил клас­ сический романтик, лишний человек — Чайльд Гарольд, Печорин, — заблудившийся в сумрачном лесу жизни.
«Люди верят только славе, — заметил Пушкин в связи с жизнью Грибоедова, которая, с его точки зрения, прошла для русского общества бесследно, — и не понимают, что между ими может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в “Московском телеграфе” » («Путешествие в Арзрум...», гл. 2; 1836). 
Чуть позднее лермонтовский герой скажет: «Гений, при­кованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и скромном поведении, уми­рает от апоплексического удара».

Так то Грибоедов, то Печорин, а не малообразованный изобретатель вечного двигателя или любимец деревенских вдов... Да, уровень жизни и мысли тут другой, но психоло­гический комплекс шукшинских героев сходный. Его хо­рошо объясняет одна формула М. М. Бахтина: человек боль­ше своей судьбы, но меньше своей человечности.

Шукшинский вопрос: душа болит

Следующая точка, в которой Шукшин изображает сво­его героя — время подведения предварительных итогов (героям около пятидесяти лет). Мечты, надежды, планы, любовь уже позади — наступает время сожаления и осмысления.
« — У тебя болит, што ль, чего? — Душа. Немного. Жаль... не нажился. Не устал. Не готов, так сказать» («Земляки»). «Если бы однажды вот так — в такой тишине — перешагнуть незаметно эту проклятую черту... И оставить бы здесь все боли и все желания, и шагать, шагать по горячей дороге, шагать и ша­ гать — бесконечно. Может, мы так и делаем? Возможно, что я где-то когда-то уже перешагнул в тишине эту черту — не заме­ тил — и теперь вовсе не я, а моя душа вышагивает по дороге на двух ногах. И болит. Но почему же тогда болит?» («Приезжий»). 
Может быть, это главный шукшинский вопрос.

Карамзин когда-то в «Бедной Лизе» сделал открытие: и крестьянки любить умеют.

Тургенев в «Записках охотника» увидел в крепостных мужиках черты античных философов.

Шолохов в «Тихом Доне» рассмотрел в Григории Мелехове казачьего Гамлета.

Шукшин продолжил эту традицию: обычные сельские жители мучаются в его рассказах вечными вопросами. Душу, оказывается, придумали не священники или писате­ли. Шукшинским трактористам и шоферам знакомы и бай­роническая мировая скорбь, и рефлексия лишних людей, и бесконечная тяжба с миром персонажей Достоевского. Они то возвращают Творцу билет, то требуют «билетик на второй сеанс», намереваясь прожить свою жизнь по-иному.
В замечательном рассказе «Верую!», чтобы успокоить бо­лящую душу, герой пытается заглянуть за церковную стену.
«По воскресеньям наваливалась особенная тоска. Какая- то нутряная, едкая...» — с этого привычного состояния человека тоскующего начинается рассказ. Герой пытается объясниться с женой («Но у человека есть также — душа! Вот она, здесь, — болит! — Максим показывал на грудь. — Я же не выдумываю! Я элементарно чувствую — болит»), но наталкивается на привычное агрессивное непонимание. Жена «не знала, что такое тоска. — С чего тоска-то?».
И тогда Максим приходит со своей тоской к «натураль­ному попу», родственнику соседа. Батюшка оказывается интересным человеком, совсем не похожим на ожившее лампадное масло, изрекающее постные истины. Он напоминает беглого алиментщика, лечится от легочной болезни барсучьим салом, пьет спирт и вместо утешений обнажает перед Максимом собственную тоскующую душу. Как заправский софист, язычник Сократ, он сначала доказывает, что Бога нет, потом утверждает, что он все-таки есть, но искать его надо не там, где это обычно делают.

«Теперь я скажу, что Бог — есть. Имя ему — Жизнь. В этого бога я верую. Это — суровый, могучий Бог. Он предлагает добро и зло вместе — это, собственно, и есть рай. <...> Живи, сын мой, плачь и приплясывай. Не бойся, что будешь языком сковородки лизать на том свете, потому что ты уже здесь, на этом свете, полу­чишь сполна и рай, и ад. <...> Ты пришел узнать: во что верить? Ты правильно догадался: у верующих душа не болит. Но во что верить? Верь в Жизнь. Чем все это кончится, не знаю. Куда все устремилось, тоже не знаю. Но мне крайне интересно бежать со всеми вместе, а если удастся, то и обогнать других... Зло? Ну — зло. Если мне кто-нибудь в этом великолепном соревновании сде­лает бяку в виде подножки, я поднимусь и дам в рыло. Никаких — “подставь правую” . Дам в рыло, и баста».

Потом поп признается в любви к Есенину, «гудит» песню про клен заледенелый и начинает вместе с Максимом дикую пляску.
«Поп легко одной рукой поднял за шкирку Максима, поставил рядом с собой. — Повторяй за мной: верую! — Верую! — сказал Максим. — Громче! Торжественно: ве-рую! Вместе: ве-ру-ю-у! — Ве-ру-ю-у! — заблажили вместе. Дальше поп один привычной скороговоркой зачастил: — В авиацию, в механизацию сельского хозяйства, в научную революцию-у! В космос и невесомость! Ибо это объективно-о! Вме­сте! За мной!.. Вместе заорали: — Ве-ру-ю-у! — Верую, что скоро все соберутся в большие вонючие города! Верую, что задохнутся там и побегут опять в чисто поле!.. Верую! — Верую-у! — В барсучье сало, в бычачий рог, в стоячую оглоблю-у! В плоть и мякость телесную-у!.. <...> Оба, поп и Максим, плясали с такой какой-то злостью, с та­ким остервенением, что не казалось и странным, что они — пляшут. Тут — или плясать, или уж рвать на груди рубаху и плакать, и скрипеть зубами».
Пытающегося спастись на привычных путях героя батюшка-еретик берет за шкирку и снова выбрасывает в жизнь. Болезнь души на время приглушается мощной карнавальной пляской-взрывом. Эти злость и ярость когда-то сплотили разинские полки, взорвали страну в начале двад­цатого века, а теперь рассасываются в томлении и бессилии.

«Верую!» — рассказ о дремлющей в простой русской душе стихийной силе, которая может быть направлена на что угодно, на созидание или самоистребление.

Соратником Шукшина в понимании русского характера оказывается внешне далекий от него В. Высоцкий: их объединяет жанр, тип героя, резкие броски от смеха к воплю.

Душа болит, потому что взыскует смысла, потому что хочет праздника. Для одного таким праздником становит­ ся субботняя баня («Алеша Бесконвойный»), для другого — простая покупка верной жене («Сапожки»).

Но праздник не бывает долгим, и малые дела лишь на время заглушают большую боль. Заключительная ситуация, в которую Шукшин ставит своего героя, — подведение итогов накануне ухода. И этот сюжет Шукшин сопровождает неразрешимыми вопросами.

В последних шагах по земле шукшинских героев нет эпического спокойствия, нет благостности, которые когда- то хотел видеть в простых людях Лев Толстой («Как умирают русские солдаты», «Три смерти», Каратаев в «Войне и мире»). Свою конечность здесь осознает не «роевойчеловек» , а личность, причем не рассчитывающая на «потомков ропот восхищенный» и произносящая «верую» разве что по привычке.

Оправдана ли просто жизнь, простая жизнь? Есть ли в ней смысл или никакого смысла нет? Вопросы эти мучат шукшинских героев, превращая бывших чудиков в косноязычных домашних философов — не мудрецов, а вопроша­телей.
«А то вдруг про смерть подумается: что скоро — все. Без страха, без боли, но как-то удивительно: все будет так же, это понятно, а тебя отнесут на могилку и зароют. Вот трудно-то что понять: как же тут будет все так же? Ну, допустим, понятно: солнышко будет вставать и заходить — оно всегда встает и заходит. Но люди какие- то другие в деревне будут, которых никогда не узнаешь... Этого никак не понять. Ну, лет десять — пятнадцать будут еще помнить, что был такой Матвей Рязанцев, а потом — все. А охота же узнать, как они тут будут. Ведь и не жалко ничего вроде: и на солнышко насмотрелся вдоволь, и погулял в празднички — ничего, весело бывало и... Нет, не жалко, повидал много. Но как подумаешь: нету тебя, все есть какие-то, а тебя никогда больше не будет... Как-то пусто им вроде без тебя будет. Или ничего?» («Думы»).
В думах колхозного председателя почти фотографически воспроизводятся столетней давности мысли мелкопоме­стного дворянина-однодворца из рассказа Бунина.
«Он долго смотрел в далекое поле, долго прислушивался к ве­черней тишине... — Как же это так? — сказал он вслух. — Будет все по-прежнему, будет садиться солнце, будут мужики с перевернутыми сохами ехать с поля... будут зори в рабочую пору, а я ничего этого не увижу, да не только не увижу — меня совсем не будет! И хоть тысяча лет пройдет — я никогда не появлюсь на све­те, никогда не приду и не сяду на этом бугре! Где же я буду? » {«На хуторе», 1892).
В самом последнем «внезапном рассказе» «Чужие» по­хожий мотив приобретает дополнительный социальный смысл. Приведя большую цитату из книги о дяде последне­го царя, великом князе Алексее, Шукшин вдруг рассказы­вает жизнь деревенского пастуха, дяди Емельяна.

Первый был генерал-адмиралом, хозяином русского флота, красиво жил, воровал, играл. Его государственная деятельность закончилась Цусимой, где под японскими снарядами пошли на дно русские корабли, русские моря­ки, русская слава, а сам он оказался в Париже, живя той же привычной жизнью, пока не «помер от случайной про­студы».

Другой в юности был моряком на одном из тех цусим­ских кораблей, сидел в японском плену, потом прожил обычную жизнь сибирского мужика: молодецки дрался, гонял плоты, верил в заговоры и заклинания, пережил по­ чти всю большую семью и умер в одиночестве в родной де­ревне.

Однако Шукшин извлекает из этого сюжета не прямоли­нейный социальный контраст, а очередной безответный вопрос.
«Для чего же я сделал такую большую выписку про великого князя Алексея? Я и сам не знаю. Хочу растопырить разум, как руки, — обнять эти две фигуры, сблизить их, что ли, чтобы по­размыслить — поразмыслить-то сперва и хотелось, а не могу. Один упрямо торчит где-то в Париже, другой — на Катуни, с удочкой. Твержу себе, что ведь — дети одного народа, может, хоть злость возьмет, но и злость не берет. Оба они давно в земле — и бездарный генерал-адмирал, и дядя Емельян, бывший матрос... А что, если бы они где-нибудь ТАМ — встретились бы? Ведь ТАМ небось ни эполетов, ни драгоценностей нету. И дворцов тоже, и любовниц, ничего: встретились две русские души. Ведь и ТАМ им не о чем было бы поговорить, вот штука-то. Вот уж чужие так чужие — на веки вечные. Велика матушка-Русь!»
«А велика матушка Россия!» — говорил в чеховской повести «В овраге» мудрый старик, святой из Фирсанова, понявший и пожалевший убитую горем женщину, надеясь пожить еще годочков двадцать, веря, что было и дурное, и хорошее, но хорошего было больше.

Шукшинский вздох безнадежнее. Матушка-Русь велика настолько, что люди затерялись во времени и пространстве, утратили общие представления о добре и зле и потому не могут понять друг друга ни здесь, ни там.

«Мы просто перестаем быть единым народом, ибо гово­рим действительно на разных языках», — заметил в конце 1960-х годов А. И. Солженицын.

Очередной подводящий итоги герой появляется в рассказе «Забуксовал».
«Половину жизни отшагал — и что? Так, глядишь, и вторую протопаешь — и ничегошеньки не слу­чится. <...> И очень даже просто — ляжешь и вытянешь ноги, как недавно вытянул Егор Звягин, двоюродный брат...» — с тоской думает совхозный механик Роман Звягин. Одновременно, слушая, как сын зубрит заданный в школе гоголевский отрывок о птице-тройке, он вдруг дела­ет собственное литературное открытие. «Вдруг — с досады, что ли, со злости ли — Роман подумал: “А кого везут-то? Кони-то? Этого... Чичикова?” Роман даже при­ встал в изумлении. Прошелся по горнице. Точно, Чичикова везут. Этого хмыря везут, который мертвые души скупал, ездил по краю. Елкина мать!., вот так троечка! <...> Вот так номер! Мчится, вдох­ новенная Богом! — а везет шулера. Это что же выходит? — не так ли и ты, Русь?.. Тьфу! <...> Тут же явный недосмотр! Мчимся-то мчимся, елки зеленые, а кого мчим? Можно же не так все понять. Можно понять...»
Школьный учитель, к которому герой идет за разъяснением, сначала повторяет привычные прописи («Гоголь был захвачен движением, и пришла мысль о России, о ее судь­бе...»), потом и сам запутывается («И так можно оказывается понять»).

Проблема так и остается неразрешенной. Учитель, увле­ченный другим человек, идет фотографировать закаты, а механик, удивляясь своему ребячеству, возвращается до­мой.
«Он — не то что успокоился, а махнул рукой, и даже слегка пристыдил себя: “ Делать нечего: бегаю как дурак, волнуюсь — Чичикова везут или не Чичикова?” И опять — как проклятие — навалилось — подумал: “Везут-то Чичикова, какой же вопрос?” »
Для прозы В. М. Шукшина тоже важен этот — гоголев­ский — вопрос. «Русь, куда же несешься ты? Дай ответ!..» Писатель-пророк задавал его из далекого Рима. Шукшин­ский сельский механик пытается найти на него ответ через сто лет с лишним из глубины России-СССР.

В рабочих записях Шукшина есть такая типология:
«Вот рассказы, какими они должны быть: “ 1. Рассказ-судь­ба. 2. Рассказ-характер. 3. Рассказ-исповедь” ».
В лучших рассказах писателя рассказ-характер превращался в рассказ-судьбу и становился писательской исповедью. Как и полагается в настоящей литературе.

ВОПРОСЫ И ЗАДАНИЯ

Теория

1. В каких областях искусства и литературных жанрах работал В. М. Шукшин? Какое место в его творчестве занимает жанр рассказа? С какими литературными традициями связан писатель?
 2. В чем своеобразие рассказа Шукшина? Чем его рассказ отличается от «просто рассказа»? Почему его можно назвать рассказчиком-минималистом?
3. Какой герой оказывается в центре рассказов Шукши­ на? Как прослеживаются основные этапы его судьбы?
4. Какие «вечные вопросы» решают шукшинские герои? Как они связаны с вопросами, поставленными русской литературой XIX века?

Практика

5. Прочитайте рассказ Шукшина «Срезал» (1970). В чем своеобразие Глеба Капустина в ряду шукшинских чудиков? Как вы понимаете основной конфликт расска­за? Возможно ли его расширительное понимание? Какие человеческие типы противопоставлены в рас­сказе? На чьей стороне симпатии автора, какова ав­торская позиция в рассказе?
6. Прочитайте рассказ «Алеша Бесконвойный» (1972 — 1973). Почему в нем столь большое место занимают описания? Как они связаны с проблематикой рассказа? Какие новые черты к характеру шукшинского героя добавляет образ Алеши Бесконвойного?
7. В каких фильмах снимался и какие фильмы поставил Шукшин? Есть ли среди них те, которые опираются на его прозу? Можно ли обнаружить связи между ге­ роями его фильмов и рассказов?
8. Прочитайте стихотворение В. С. Высоцкого «Памяти Василия Шукшина» (1974). Какие мотивы из кинофильмов и рассказов Шукши­на использует Высоцкий? Найдите в тексте реминисценцию (скрытую цитату) из стихов С. Есенина. Как ее можно объяснить? Как в этом стихотворении про­являются особенности поэзии Высоцкого? Почему Высоцкий называет Шукшина братом и другом? Какие черты объединяют рассказы Шукшина и баллады Высоцкого?

литература для дополнительного чтения

Аннинский Л .А. Путь Василия Шукшина / / Аннин­ский JI. А. Тридцатые — семидесятые. — М., 1978. — С. 228 — 268.
Залыгин С. П. Герой в кирзовых сапогах (К творчеству Василия Шукшина);
Уроки Василия Шукшина. (Любое издание.)
Коробов В. Василий Шукшин. — М., 1984. О Шукшине: Экран и жизнь / Сост. Л. Н. Федосеева-Шукшина, Р. Д. Черненко. — М., 1979. 

Комментариев нет:

Отправить комментарий

Архив блога